Потом стали приходить к нему городовые на примерку. Они держались нахально и уверенно, и в Иване Ивановиче закипали гнев и ненависть к ним, даже не просто к ним, а к власти, которую они олицетворяли. Он ненавидел их откормленные лица, и грохочущие сапоги, и запахи дегтя и махорки, которые они приносили с собой.
И уже не рад был деньгам, не рад был заказу.
Когда на праздник городовые вырядились в новые мундиры — ахнули! У одного рукава были коротки, у другого плечо лезло куда-то вверх, у третьего на спине вырастал суконный горб или не сходились полы.
Весь город смеялся.
Ивана Ивановича вызвали к полицмейстеру и долго били. Но он не кричал и не просил пощады…»
Дед сидел на столе и, напевая какую-то тягучую мелодию, комбинировал для одного из внуков пальтишко. Дед давно уже не работал, но безделье угнетало его, и он обшивал семью. По старой портновской привычке он снимал с обеденного стола скатерть, ставил под ноги старую потертую табуретку и садился на край стола. Так работать было сподручней. Он привычно водил иглой, следил, как пишет Лева, и тоже думал о судьбе своей семьи. Только Лева думал о прошлом, а Михаил Михайлович о будущем.
Лева отложил тетрадку, встал, потянулся, прошелся по комнате.
— Ну что, мальчик, ты закончил работу?
— Начерно. Теперь буду писать набело.
— Начерно, набело, — повторил дед задумчиво. — Нынче у вас есть время писать начерно и набело, — сказал он удовлетворенно. — А мы не только чтобы сочинить — мы жить успевали только начерно. И не успевали набело.
— Вот об этом я и написал.
Михаил Михайлович поднял брови:
— Об этом написал? И что же ты об этом написал? Прочитай. Я послушаю.
Лева кивнул, взял тетрадку в руки и стал читать. Михаил Михайлович слушал внимательно, чуть склонив голову. Иголка замерла в его морщинистых пальцах, будто тоже слушала.
Лева дочитал до конца. Михаил Михайлович вздохнул, покачал головой:
— Таки все так. И еще напиши, мальчик, что Иван Иванович был сутулым, как я. Потому что всю жизнь просидел вот так на столе. И потом, лично полицмейстер ему вышиб три зуба чем-то крепким. — Он потер нижнюю губу.
— Но у Ивана Ивановича все зубы на месте.
— Да? — спросил Михаил Михайлович. — Значит, ему повезло больше.
Лева был младшим в семье. Отец его, как и дед, тоже был портным, и оба старших брата — брючниками на фабрике.
Когда седой бородатый Михаил Михайлович привел внука в первый класс, он сказал учительнице:
— Знаете, уважаемая, мы все портные: и мой отец, и я, и мои дети. Мы выросли портными, и никто из нас никогда не уколол кончика пальца, потому что даже иголки знают, с кем имеют дело. И если мы берем ножницы, так они кроят сами, а что им остается делать? Хороший портной — это хороший портной. Но вот этот мальчик, наш Лева, еще младенцем укололся иголкой, а ножницами сделал из нового пиджака заказчика жилет. Как вам это нравится? — Михаил Михайлович поднял указательный палец вверх. — Наш Лева не уродился в портных. Я научился читать, когда уже умел шить. Лева читает не по складам уже теперь и может запросто сосчитать до мильона, я знаю! И раз у него способности, так я вас прошу, уважаемая, сделайте из него ученого человека. Сейчас людям столько дано, что вы себе не воображаете! И пусть внук Михаила Котова станет академиком, но хорошим академиком. Потому что лучше быть хорошим портным, чем плохим академиком. Вы знаете зубного врача Антона Кирилловича, сына покойного сапожника Кирилла? — спросил Михаил Михайлович неожиданно. — Так вот, — он взялся за щеку и покачал головой, — лучше бы он был не зубным врачом, а сапожником. А наш Лева — наша надежда, я вас прошу — учите его построже, а ласки ему хватит и дома. Ты будешь хорошо учиться, мальчик? — спросил Михаил Михайлович внука.
Лева кивнул. Михаил Михайлович посмотрел на сгрудившихся вокруг ребят и сказал ласково:
— Дети, учитесь все хорошо и будьте счастливы.
У Левы действительно оказались способности, и желание, и усидчивость.
Несмотря на то, что он был младшим, его не баловали. Дед следил, чтобы с Левой обращались ровно и уважительно, как со всяким человеком, который трудится. Не ругали зря и не захваливали. Долго ли голове мальчика вскружиться от похвал, как у той вороны с сыром!
Плюха загрустил. Чем меньше оставалось дней от двух недель, отпущенных на сочинение, тем ниже опускались его плечи, губы начинали сами по себе задумчиво выпячиваться, лицо приобретало сосредоточенное выражение. Плюха подолгу останавливал свой взгляд на Иване Ивановиче, пытаясь найти в нем хоть что-нибудь, что сдвинет с места ленивые мысли. Хоть какую-нибудь зацепочку, намек на биографию. Но скелет оставался скелетом. Зацепки не было, и Плюха грустил.
На переменках он останавливал кого-нибудь из одноклассников и безразличным голосом спрашивал:
— Кем же был Иван Иванович, по-твоему?
Ребята лишь загадочно улыбались. Или в свою очередь спрашивали:
— А по-твоему, кем?
На что Плюха отвечал глубокомысленно:
— Уж я-то знаю!
И, поджав губы, отходил.
Плюхин прием разгадала даже наивная Сима Лузгина. Прием известный. Зададут на дом задачу. Плюха непременно спросит у кого-нибудь: