Соседка, которая всегда здоровалась с особой приветливостью, без стеснения обнажая при этом выпирающие верхние резцы, официально обратилась несколько дней назад в социальную службу и сообщила: ребенок слишком мало плачет; кроме того, Лоуна Фратер иногда около десяти часов вечера уходит из дому и возвращается на рассвете, и глаза у нее при этом совершенно пустые. Есть подозрение, что ребенка усыпляют снотворным. Через несколько дней явилась сотрудница социальной службы, чтобы на месте получить представление об обстановке в семье. Лоуна еще ничего не рассказывала об этом Филиппу. Она схватила вонючий матрас и отнесла его в кладовку. Ведь надо было с чего-то начинать уборку, пора было обороняться.
Хайнриху казалось, что старость обходит Ивонн стороной, хотя она и становится старше; и пусть у нее уже явно наметился второй подбородок, которого она абсолютно не скрывает, но ей по-прежнему совершенно несвойственны хозяйственные кошмары, которыми на протяжении десятилетий страдала Дорис, когда она с удручающим постоянством вдруг просыпалась среди ночи, чтобы открыть дверцу духовки, подождать, что-то проверяя, и потом снова закрыть, а Хайнрих неоднократно тихонько прокрадывался за ней следом. Однажды она обернулась и вдруг обнаружила Хайнриха, который стоял сзади с горящей зажигалкой в руке.
Явно перепуганная до смерти, она закричала на него, требуя немедленно погасить огонь. Потом совершенно успокоилась и заговорила с ним мягко и проникновенно, словно это она напугала его до смерти: ты никогда больше не посмеешь преследовать меня, слышишь, никогда, и ты сейчас же, не сходя с этого места, забудешь то, что видел, потому что это ничего не значит.
Позже он под ночной рубашкой механически гладил ее спину – наверняка проводя рукой по рубцам, полученным ею, когда она была тринадцатилетним ребенком и ее засыпало обломками дома, а она стала рыть в этих обломках ямку (и застряла так, что ее едва спасли), когда почувствовала, что ее вот-вот вырвет, чтобы зарыть там свою рвоту, – и, поглаживая спину Дорис, постепенно успокаивал напряженные до предела нервы своей шестидесятилетней жены, которая даже в ночных кошмарах – Хайнрих думал об этом одновременно и с ужасом, и с облегчением – не могла подняться выше уровня домашнего хозяйства.
Когда Петер, муж Ивонн, загорелый и бодрый, однажды в воскресенье вечером на несколько часов раньше вернулся домой из поездки в горы, на Пиццо-Централе, где он катался на лыжах, но из-за лавинной опасности тур пришлось прервать, то сквозь разделенное рамой на четыре части кухонное окно он увидел ниточку спагетти. Ниточка, висела прямо в воздухе, на виду у любого прохожего, между совершенно незнакомым ему ртом Хайнриха и знакомым вплоть до самых задних золотых пломб ртом его супруги, и по вполне однозначной причине становилась все короче и, наконец, вовсе исчезла, когда две пары губ слились воедино.
То, что они потом хихикали, как двое нашкодивших детей, которые брызгали друг в друга струйками мочи, и их за этим застали, то, что Хайнрих был в рубашке в мелкую клетку, то, что он был явно старше Петера и выглядел на этот возраст, да и ее ошеломляющая нежность, все это показалось Петеру до крайности смехотворным.
На следующий день архитектор Петер Зоммер молча вынес на руках дипломированную чертежницу Ивонн Зоммер из их общего дома, который они вместе для себя оборудовали, точно так же, как 11 августа 1973 года он внес ее на руках через порог дома, который они вместе спроектировали.
Детей у них не было – возможно, дело было в возрасте Ивонн, – ослабевшего от старости кота они после долгих колебаний с тяжелым сердцем усыпили, а кенар все жил, его звали Макс, и он бодро щебетал, когда Петер звал его по имени.
Ивонн, хорошенько почистив зубы, стояла на шоссе, которое вело в Базель. Они в последний раз попробовали заняться любовью. Прогрессирующая импотенция Петера была их общей тайной, которая сплотила их даже больше, чем годы бессловесной, общепринятой брачной интимности. Они распрощались друг с другом в утренних сумерках, после изнурительных, долгих разговоров. Ивонн сделала то, что она не делала еще никогда, словно берегла это Для прощального часа. Она принесла из ванной вазелин и стала раздевать Петера, медленно и неумело, сняла потные шерстяные носки, серую рубашку, майку, расстегнула ремень, сняла с него брюки в рубчик, стянула старомодные белые кальсоны, поцеловала волосы на лобке, взяла в рот его член, целиком, до конца, пока он не начал набухать. Потом оторвалась от Петера, разделась сама, посмотрела на него, ни слова не говоря, встала на колени спиной к нему, раскинула руки, уткнулась головой в подушку, выставила вверх свой белый зад, открыв перед ним самое потаенное и самое уязвимое место своего тела, эту истерзанную геморроем дырочку, тщательно смазала ее вазелином и стала ждать. Когда Петер в нее вошел, она закричала от физической боли, которая незаметно переросла во что-то другое.