— Куда вы, дураки! Вагон-то все одно не туда, куда вы торопитесь! — хотелось крикнуть мне. Но я затаился на трубе парового отопления — я вспомнил, что забрался в вагон без билета. "0, дурак! — подумал.— Деньги-то есть! Не мог купить билета в вагон!". Торопилась следом за ними женщина с двумя детьми и с диабазовым булыжником в тонкой изящной руке. За ней униженно семенил лысый старший сержант — он помогал ей тащить узлы и чемоданы. Шкандыбала на костыле моя бывшая теща (тещи) — все они опоздали в вагон, который почему-то двигался без состава. Я проводил их всех взглядом, немного еще полежал — мне было хорошо-хорошо, и почувствовал я себя семнадцатилетним пареньком, молоденьким шахтером, едущим в отпуск к маме, и было радостно на душе, и светло, и я был влюблен в неизвестно кого. Влюблен в неизвестного... И чувство легкого полета, и не мешала мне труба парового отопления, и не грелась моя светлая легкая голова, и я улыбался сам себе, и впереди было много-много лет жизни, и мне казалось, что я буду вечно, и со временем научусь даже летать над миром...
Вагон набирал скорость. Я осторожно выглянул в краешек окна, что достался мне, моему взору с третьей полки. Там мелькали перелески, поселки и все знакомые. Куда мы едем? Куда? Ай — не важно. Я убежал, и я теперь снова молод и влюблен, а куда ехать в таком состоянии — какое это имеет значение?! Вон, батюшки, проезжаем наш поселок шахты номер десять, вон магазин, вон копер, вон сбойка, вон — ба-а-а! — ребята со смены на-гора выехали и идут, чумазые, к бане. Нарубили, родимые, уголька. Жаль, не знают, что я мимо еду. Помнят меня, небось, помнят, как же! Странно, что шахту проехали — ведь до нее от Ленинграда двое суток, не меньше. Чертовщина!
Осень на дворе, поздняя осень, а впереди — весна, правда, после зимы, но "вынесет все и широкую, ясную грудью дорогу проложит себе. Жаль только, жить в эту пору прекрасную уж не придется ни мне, ни тебе!" Жаль, жаль, конечно... Вот те на! Завьюжило-запуржило. Север ты мой, Север, плато Надежды, мое плато, и пурга моя родная, убаюкивала она меня однажды, такая пурга была, что совсем, было, усыпила...
"Хейро, солнышко мое, где ты прячешься за тучки? Или в марте снова выйдешь из-за хмурых Путоран? Хейро!". .. И дышится легко! Как легко! Странно, почему это мне так легко и влюблен я снова! .. Ба-а, Москва! В доме восемь дробь один, на заставе Ильича. Только пуст наш дом. Нет в нем никого. Говорят, все уехали в предыдущих вагонах в предыдущих поездах...
Вон, Казань начинается. Вижу уже башню Сююмбике, а за ней почему-то Елабуга с Чертовым городищем, и коптит на горизонте то ли пароход, то ли завод, или что-то горит. Вон и Борька идет Скандибобер. Откуда это он тащится, да еще и пиво несет в полиэтиленовом пакете. Он же помер в семьдесят четвертом году, в сердечном приступе. Двадцать семь лет было... А идет.
Мерещится всякая чертовщина, Господи! Да что же это такое! В четвертый раз проезжаем поселок шахты номер десять и опять смена коногонов чумазых прется в баню. Или это уже другая смена? Не знаю, нет, не знаю! Опять запуржило, опять. Что же? Снова плато Надежды, снова? Эй, куда мы едем? Проводник! Где ты, проводник? Кто проводник-то у нас?
Высовываю голову и вижу, как по проходу, держа камышовый веник, в железнодорожной шинели, невзирая на жару, идет и помахивает совком — Жорка!
— Жорка! — говорю я.— Обалдел ты, что ли?! Куда мы едем-то?!
— Я зна-а-аю куда...— многозначительно говорит Жорка.
— Кстати, ты ж помер!
— Ну и что? Это еще не повод для различных подозрений,— и скрылся в служебном купе.
Я свесил голову вниз. За столиком сидел мой отец и пил чай. Я вздрогнул — рядом с ним сидела тетка Гутя, на углышке же — отцова мама, бабушка Дуня.