Шурка перехватила председателя на полпути между складом горючего и конторой. Бугорок. Ни кустика, ни деревца. Голо, как на умном лбу. Поземка тянет, течет. Того и гляди поплывешь. Балабанова на правах женщины держалась к ветру спиной, Широкоступов — лицом.
— З-заморозила ведь ты меня, Александра.
— Да ну? Не может быть. Вон какая грелка у тебя под пазухой, — чуть не выдернула она папку для бумаг, еле успел прижать. — Сейчас посмотрим, заморозила или нет. Сними-ка варежку.
Наум снял.
— А теперь сведи большой палец с мизинцем. Свел.
— О-о-о, живой еще, концы с концами сводишь. Тогда стой.
— Ты скажи толком, Александра, ты чего от меня добиваешься?
— Работу, которую бы заметили, а не подать, поднести, помыть, подмести.
— Мало ты их просеяла, работ? И хороших и плохих. Как худое решето, в котором ни зерно, ни охвостье не задерживается.
— Значит, не по нутру, вот и не задерживаются. Мелкие, значит.
— Я где тебе крупную возьму? Все вакансии заняты.
— Нетушки уж, не все. Моя осталась. Чтобы только минимум трудодней натянуть, я так работать больше не хочу.
— Так чего ж ты тогда с минимумами своими в передовые лезешь да еще и поощрения требуешь, морозишь… морочишь тут на морозе голову и мне и себе.
— А так.
— Вот мы и дотакались наконец, Александра Тимофеевна.
— Дотакались, слава богу, Наум Сергеевич. Спасибо вам.
— Не за что.
— Как это не за что? Есть. За керосинчиком вот пошла, — выпростала Шурка литровое горлышко из кармана мужева полушубка.
— К Семену, что ли?
— Нет, к деду Егору. Он покладистей.
— Б-баламутка ты, Балабанова. На кой тебе керосин?
— Пригодится. Электричество у нас до полночи только горит.
— А что тебе за полночь-то делать?
— Мало ли какая охота придет. Вы уж на всякий случай насчет работенки мне поморокуйте, Наум Сергеевич, будьте добры.
Широкоступов тогда отмахнулся от нее папкой для бумаг, не блажи, дескать, и побежал, чтобы согреться, своей дорогой, Шурка пошла своей.
А через полгода сдала все-таки Шурка экзамен на комбайнера и, передав другой легкотруднице метелку, швабру, тряпку, мусорный совок и поганое ведро, выехала в поле убирать хлеб раздельным способом.
Механик, как председатель приемной комиссии, посоветовал агроному поставить Балабанову пока на косовицу.
— А там посмотрим, Дмитрий Михайлович, что за хлебороб из этой тетеньки получится.
— А соломы она не накосит нам? Или колосков не настрегет? Уборка хлеба, сынок, дело потное, хлопотливое, щекотливое, тонкое. А где тонко — там и рвется. Пусть на жатке посидит.
— Нет, дядя Митя, надо поддержать женщину. Мужчина не любой может экстерном изучить комбайн. Жаткой мы ее знаешь куда можем отпугнуть? Ты… Вы ей поквадратистей участок выбери…те. За Мокрым Логом хорошая нивка. Ровненькая, туда можно.
— За Мокрыми Кустами, — поправил механика агроном и тут же согласился безо всякой обиды. — Можно и туда.
А почему агроном должен был обидеться на механика? Оба главные, оба с дипломами и получили их почти одновременно, с разницей в год какой-то. Вся разница в том, что главный агроном местный и с основания колхоза главный, он эти поля знает с детства, а главный механик нынешней весной только прибыл в Лежачий Камень по распределению, очень уж ему название понравилось — Ле-жа-чий Ка-мень, под который вода не течет. Агронома от мала до велика звали дядей Митей или Дмитрием Михайловичем и не как иначе, механика — просто Коля. Коля, иногда Николай, а по отчеству взвеличать чтобы — ни у кого духу не хватало: очень уж молод. И уже указывает. Кому? Дедушке почти своему. Но дедушка сам был молодым и потому не обиделся, молодежь во все времена торопилась повзрослеть, стать равной среди равных, и ничего в этом ни обидного, ни зазорного нет. Может быть, поэтому дети чуточку и умнее родителей, что стремятся повзрослеть, сказать свое слово, едва заучив услышанное. А иначе никакого развития и движения не было бы.
Участок Александре Балабановой отвели для первого разу ровный, пшеница чистая, перекрестного посева, а потому немного загущенная, и лопасти мотовила шлепали по ней будто по воде. Комбайн Шуркин оказался удивительно послушной железякой. Он, как старый мерин, хорошо чувствовал колею, не вихлял ни задом, ни передом, исправно держал марку и сам разворачивался на межах. Круто, с желанием. От новой работы пахло небом, хлебом и солью. Шурка никогда не видела и не чувствовала себя так высоко. Так высоко, что хотелось песни орать, но дух захватывало. Сперва. А когда освоилась, то песня, соответствующая картине, положению и текущему моменту, не нашлась. Стеной стоит пшеница золотая — не то, не та картина, пшеница не стеной стояла, она лежала перед комбайнершей, комбайном и ветром, да притом же еще виднелся и край и конец, и Балабанова, поозиравшись, — никто не видит, не слышит? — во всю моченьку выдавала «посадил дед репку» в обработке под барыню с авторскими примечаниями.