Фомину показалось, что кровать под ней начала складываться.
— Полегче, полегче, — проворчал он, — у меня не мебельный магазин. И вообще, некогда рассиживаться… Я же сказал.
— То ты сказал, что тебе нужно идти, теперь вдруг выясняется, что к тебе придут… Совсем заврался. — Анна Сергеевна вдруг заговорила с ним тем тоном, каким распоряжалась алкашами в своем винном отделе. И Фомин, втянув голову в плечи, стал трусовато оправдываться:
— При чем тут заврался, Анюта. Скажешь тоже… Зачем мне врать? Я что, кому должен? — бормотал он, лихорадочно ища выход из положения. — Я и говорю, что за мной сейчас зайдут и мы пойдем по делам.
— И какие же у тебя дела? — скрещивая руки на груди, иронично и подозрительно спросила Анна Сергеевна.
— Ну честное слово, Нюра, — залебезил вдруг Фомин, — ну что уж, у меня дел не может быть? Я же тебе говорил про Геннадия Николаевича…
Фомин многозначительно понизил голос и, сделав страшные глаза, выглянул в окошко. Но на Анну Сергеевну это не подействовало. Она слегка шевельнулась на кровати, утверждаясь поосновательнее, и объявила свое окончательное решение:
— Я с места не тронусь, пока не дашь слово, что пойдешь в поликлинику. И пускай приходит кто угодно.
— Ну хорошо, хорошо, Анна Сергеевна, даю слово! Честное пионерское! Вечером приду к тебе, и выступим по полной программе. А сейчас по стаканчику, и разбежались…
— А не обманешь?
— Обижаешь, Анна Сергеевна. Фомин сроду никого не обманывал.
Это была такая беспардонная ложь, что от неожиданности она ему поверила. И сразу же оставила свой рабочий тон.
— Значит, часиков в восемь? — заискивающе спросила она.
— В девять, — возразил Фомин только для того, чтоб сразу не соглашаться.
Анна Сергеевна, бесконечно понукаемая приплясывающим от нетерпения Фоминым, наконец ушла, так и не пригубив свое вино. Только она ушла, Фомин выдул одним махом ее стакан, пожевал ломтик ветчины, позвал в сторожку собак, облегченно перевел дух и рухнул на кровать, поморщившись слегка от боли в правом боку.
В поликлинику он и не собирался. Он не хотел лечиться, потому что так ему было легче требовать деньги с матери своего обидчика, которую и ждал он сегодня с непонятным нетерпением. Он передал через Васильева свою просьбу (или требование) о том, чтоб она пришла именно сегодня.
— Пусть обязательно сама придет, — туманно сказал Фомин.
— Да ты понимаешь, что говоришь? — возмутился Васильев. — Ты что себе в голову вбил? Ты дурачок, оказывается. Смотри, Васька, если я что узнаю…
— Да ладно, ладно, что я, не понимаю… Что я, себя не помню? Только пусть придет. В последний раз… — еще туманнее сказал Фомин и улыбнулся.
Ирине Сергеевне, Сашкиной матери, Васильев ничего не сказал. Он рассудил, что нечего Фомину наглеть. Пусть поостынет маленько. А там время пройдет и видно будет…
Ей послышалась фамилия Фомин (а на самом деле кто-то назвал парня, который недавно побил Фомина), и Анна Сергеевна выскочила на площадь перед магазином вместе со всей очередью. Увидев лежащего человека, она сослепу (еще не привыкнув после полумрака винного отдела к режущему, отраженному снегом солнечному свету) решила, что это опять валяется побитый Фомин, а красные пятна вокруг него — это вермут из разбитых бутылок.
— Зачем он это сделал, как ты думаешь? — спросила я.
— Что сделал, — переспросил Васильев, — повесился?
— Зачем он залез так высоко? Что это, демонстранция? Бунт?
Вряд ли… — задумчиво сказал Васильев. — Ему было совершенно наплевать на то, как он будет выглядеть на суку. Ему было до лампочки, что он может кого-то напугать, шокировать, ему было на всех наплевать. Он и раньше-то не придавал большого значения своему внешнему виду, а когда узнал, что жить осталось несколько месяцев, — совсем распустился, потерял последний стыд. Мог помочиться прямо посреди улицы. Не умывался, не брился. Щетина у него была не ровная, а какая-то серая с ржавчиной… Старухи, увидев, крестились. Икону из церковных ворот выломал, прибил на забор и из винтовки расстреливал… Я думаю, он так высоко залез только потому, что ниже сучка не нашлось… Тут, у груши, кооперативная стремянка стояла. Он залез, накинул веревку с петлей, на которой ему ребятишки собак приводили, — и готово…
— А в икону-то зачем он стрелял?
— Око за око…
— Значит, во что-то верил? Все-таки бунт?
— Ни то и ни другое… — туманно ответил Васильев и испытующе посмотрел на меня, словно примерившись, стоит ли меня просвещать или не стоит, пойму ли. Очевидно, решил, что пойму, и продолжал: — Это гордыня, понимаешь?
— Не совсем… — сказала я.
— Понимаешь, — снизив тон и почему-то оглянувшись, сказал Васильев, — он возомнил, что хозяин самому себе, что может с собой делать все, что захочет…
— Как это?