— Дайте, пожалуйста, подумать. — Бориске вспомнилось родное ремесленное, старинное здание на улице Софьи Перовской, лепной фасад, мраморные колонны. Каждое утро бодро вбегал он в просторный подъезд, за руку здоровался с дружками по группе краснодеревцев — Валькой Курочкиным, Генрихом Шуром, Славкой-боксером, Ахметом. Где они теперь? Живы ли? Вряд ли. Мало кто уцелел после ночного побоища на льду Ладожского озера, когда финская тяжелая артиллерия, обнаружив пешую пятитысячную колонну ремесленников, которую выводили из блокадного города, ударила сначала из пушек по льду впереди колонны, потом размолотила лед сзади, взяла в «вилку» разношерстную толпу плохо одетых, едва волочивших ноги мальчишек. Сам Бориска чудом уцелел: рядом разорвался снаряд, и он вывалился из автомашины, куда его положили, чтобы дать передышку, и через мгновение полуторка стала сползать в полынью, заваливаясь на правый борт. Как завороженный смотрел он на неземное зрелище: из черной глыби озера исходил слабый свет фар тонущей автомашины. Чудеса, оказывается, бывают на свете. И сейчас ему тоже предлагают чудо — дают возможность выбраться из глухого Замартынья. Ежели рассудить, то и правда, он здесь безродный чужак, «выковырянный», разутый и раздетый, вечно голодный, да еще с сомнительным прозвищем «жиденок».
— Ну, пошто молчишь-то? — Председатель нетерпеливо поерзал заношенными кавалерийскими галифе по деревянной лавке. — Живее, милок, соглашайся. Вот те хрест, я самолично тебя до станции дотартаю, пешим не пойдешь.
— Когда нужно выезжать? — спросил Бориска, чувствуя, как вновь закружилась голова: мужики, керосиновая лампа на столе, печь, поленницы дров — все поплыло перед глазами. Бориска испугался: рухнет на пол и… конец надеждам, такого «припадочного» и в ФЗУ не возьмут.
— Завтрева, сынок, завтрева! — Седобородый, не скрывая радости, засуетился, тайком, мелко перекрестил лоб. — Можно бы и седни, но Максимка, стервец, в смерть упитый с горя, сильно первачом закрепился, полдеревни вроде как отпевает его, голосит, а ты… я же толковал: Бориска «выковырянный», совестливый, нам, лесным бедолагам, не откажет. Ну, гладкой тебе дорожки, милок, здорово ты нас подвыручил.
— Да чего там! — захрабрился Бориска, сильно польщенный похвалой председателя. Оказывается, он тоже кой на что годен. — Где наша ни пропадала! В блокаду выжил, поди в ФЗУ не пропаду.
— Ну, милок, ну, порадел! А говорили еще: «жиденок». Да ты почудесней иного русского будешь. — Председатель прижал парня к широкой груди, тяжело задышал, обдав Бориску запахом крепчайшего табака-самосада. — Вещички-то твои бабы сей миг из школы сюды притащат, а ты на лавке отдыхай покедова.
Оба старика поспешно ушли, на всякий случай, чтоб не сбежал Бориска, закинули с внешней стороны дверь на тяжелую задвижку. Бориска удовлетворенно потер ладони, допил молоко, что оставалось в крынке, сел на широкую лавку, протянув руки к теплу. Печь то и дело стреляла искрами, крохотные огоньки падали на прибитый к полу железный лист и гасли. За стеной тонко высвистывала поземка. Бориска сидел на лавке, тупо уставясь в угол и никак не мог понять: радоваться ему или огорчаться…
Итак, прощай, лесное Замартынье! Правильно сказал великий Пржевальский: «Жизнь еще хороша тем, что можно путешествовать». Снова звонко постукивают на стыках рельсов вагоны, мелькают за окнами станции и перегоны, ослепляя глаза резким светом прожекторов на маневровых горках и подъездных путях. На нарах похрапывают и посапывают новые попутчики Бориса Банатурского — курносые и вихрастые ребята из вятских деревень, мобилизованные в фабрично-заводские училища Сибири. Посредине вагона теплушки чадит знакомая по блокадному Ленинграду печка-буржуйка, труба ее докрасна раскалилась, пышет жаром, но все равно в углах вагона холодно и сыро.