Мы выше рассказывали о Константине Булгакове, умевшем остроумными шалостями не только составить себе известность в гвардии, но и заслужить пощаду со стороны великого князя Михаила Павловича. Меньшой брат его, известный под именем «Паши»[185]
, тоже немало напроказил в свое время. За одну дикую выходку в театре он понес строгое наказание на Кавказе.В сороковые годы московская молодежь, чуткая на все изящное, черпала свои восторги в балете. Балет в те годы в Москве украшали танцовщицы: Санковская, Ирка-Матьяс и Андреянова. Танцы последней, некрасивой, но грациозной, привлекали довольно много публики в театре. Она была действительно пленительна, особенно при полете через сцену на развевающемся шарфе, и тогдашний поэт-балетоман пел:
И вдруг этой-то Андреяновой Паша Булгаков кинул на сцену мертвую кошку с привязанною к хвосту надписью: «первая танцовщица». Булгаков был «санковист», почитатель танцовщицы Санковской; орудием его выходки был какой-то дюжий мещанин, который и бросил кошку из райка с правой стороны сцены. Андреянова в это время танцевала в балете «Сатанилла». В тот момент, когда танцовщица и её партнер Монтасю окончив pas остановились в чрезвычайно грациозной позе, к ногам Андреяновой упала кошка о длинной широкой лентой. Монтасю поднял упавший предмет, а разглядев его, взглянул на публику и, откинув от себя далеко за кулисы кошку, выразил мимикой знаки укоризны, относящиеся к публике. Андреянова закрыла лицо руками, и видно было по судорожным движениям груди и плеч её, что она плакала. Смятение в публике и на сцене трудно было передать: в партере и ложах все встали, начали раздаваться крики участия к невинно пострадавшей артистке. Сцена наполнилась актёрами в обыкновенных костюмах. Они подходили к Андреяновой со знаками участия, публика кричала, топала ногами, стучала стульями и креслами, дамы махали платками. Затем на сцену посыпались венки, букеты и артистка была буквально закидана ими. Полиция заметалась, мгновенно оцепили все ложи и раек, и в этот же вечер открыт был виновник глупого поступка.
Старшего брата, некогда блестящего остроумца, характеристику которого мы выше рассказали, в те годы в Москве видели ходившим сгорбленным стариком; у него после отнялись ноги и он доживал свой век на квартире у отца. Он жил в одной просторной комнате, с прекрасным роялем и весьма незатейливой мебелью. Он сидел на двухколесном кресле, свесив неподвижные, тщательно обутые в полосатые чулки и лаковые башмаки ноги, бодрый на вид, одетый с некоторым щегольством. Днем он по большей части играл на рояле в четыре руки с проживающим у него музыкантом, но то и дело прикладывался к графинчику, стоявшему у него в шкапчике. Играл он довольно хорошо и вдохновенно; нередко музыка вызывала обильные слезы у нервно больного Булгакова.
Видеть этого оригинала можно было часа в три или четыре, - это было самое показное его время, к которому он успевал отмыть и приодеть себя от полуночного пьянства.
ГЛАВА XX
В описываемые годы на стогнах столицы ежедневно можно было встретить одного или двух индийцев в живописном восточном наряде - и что замечательно было, все они были ростовщики. В числе таких, о которых мы уже выше говорили, был ещё один замечательный оригинал индиец Мунсурам.
Большая часть жителей, особенно те, которые хворали безденежьем, знали его под именем «ростовщика Мажерама». Он жил более тридцати лет в доме Лаптева, в Малой Коломне по Торговой улице, где занимал две небольшие комнаты. В первой комнате стоял простой письменный стол, четыре стула и небольшой кожаный старый диван; во второй комнатке был тоже диван с кожаными подушками, два стула и большой, окованный железом сундук. Мунсурам-Мажерам вел жизнь правильную, строгую: летом и зимою он вставал в пять часов утра и ложился спать зимою в восемь, а летом в десять часов. Пища его была более чем умеренная: по утрам стакан молока с полуторакопеечным французским белым хлебом, за обедом каша из сорочинского пшена и небольшой белый хлеб с мёдом. Он никогда не ужинал и не пил ни вина, ни чаю. Несмотря на свою глубокую старость, он был бодр и свеж, хотя ему было далеко за восемьдесят лет. Старик вел жизнь отшельническую, он был не словоохотлив, говорил по-русски хорошо, но писать не умел.