Лет шестьдесят назад проживал в Пензенской губернии один почтительнейший сын, который в год раз двадцать, если не более, посылал своих дворовых к матери, живущей в Орловской губернии, то с десятком куриных яиц, предназначенных для высиживания, из редкой тогда еще кохинхинской породы, или с пятифунтовой банкой ежевичного варенья или липового меда. Маменька этого помещика была вполне дама прошлого столетия, она всегда была одета в шелковое платье «молдаван», старинного покроя, на голову надевала разные мудреные куафюры старинных времен, румянилась, накладывая румяны на щеки яркими неестественными пятнами, и прилепляла одну мушку возле другой.
Челядь в своем доме она имела многочисленную; толпа горничных, под начальством барыни, дежурила во всех комнатах; у каждой двери господских покоев стоял огромный малый. Встать с кресел и сделать несколько шагов для того, чтобы взять нужную вещь, она считала действием неприличным и обращалась к малому у двери с приказаниями Феньке, чтобы она прислала рыжую Шурку подать ей карты, хотя карты лежали на столе в той же комнате, где сидела барыня.
У этой барыни была особая комната для болонок и для приставленных к ним девушек; два попугая у ней тоже имели своих слуг, которые получали сухари и сливки для птиц. Болонки были у барыни очень злобные от слишком целомудренной жизни, их даже не выпускали гулять из комнат. Собаки кусали слуг ежеминутно: нередко слуга, подавая чай, стоял, танцуя перед барыней с подносом в руках. Наливая сливки в чашку, барыня замечала слуге:
– Скажи, зачем ты так трясешь подносом?
– Фиделька больно ноги кусает!
– Должно ли из-за этого трясти подносом, когда ты подаешь мне чай?
Это говорилось совершенно простодушно, в ту среду, в которой она родилась, не проникали иные понятия.
Петербургская сторона в старые годы изобиловала чудаками и оригиналами. Там можно было найти людей, убивших весь свой век и состояние на тяжбы. Такие несчастные по вечерам и ночам сидели дома над бумагами, выводя в тишине крючки на прошениях. Рано же утром их встречали уже на Мытном перевозе. Сюда они собирались, чтоб переехать в Сенат, обремененные связками и свертками бумаг.
Лет пятьдесят тому назад почти ежедневно видели здесь одного худого, чахлого старичка, который с видимым усилием приносил под мышкой тяжелое толстое березовое полено, тщательно завернутое в клетчатый бумажный платок; садясь в лодку, он бережно клал его к себе на колени, любовно глядел на него и укутывал заботливо, словно мать ребенка.
– Берегите, берегите его, – говорили часто, смеясь, старичку молодые чиновники, – не равно простудится ваше полено, станет кашлять, спать не даст.
– Полно-те смеяться, – отвечал старичок, – оно мне и так сорок лет не дает спать.
– Да отчего же?
– Разве я вам не рассказывал?
– Нет, право, нет!
– Ой, рассказывал!
– Нет, нам не рассказывал, может быть, другим рассказывал, а нам нет.
– Это дело прелюбопытное, – начинал старичок, – от этого полена зависит все мое состояние, оно, извольте видеть, не простое полено, оно мое сердечное, образцовое… В 1798 году я ставил подряд на дрова…
И старик в тысячный раз рассказывал своим обычным слушателям, как он ставил куда-то дрова по подряду, как ему не заплатили вполне всех денег, потому, будто бы, что дрова были короче, нежели положено по условию; как он с секунд-майором А. и провинциальным секретарем Б., призвавши их в свидетели, взял собственными руками из кучи своих дров полено, так, без выбору, зря, спрятал его, завел дело и проч., и теперь для доказательства, в случае потребует надобность, постоянно отправляясь в Сенат, берет свое полено, высчитывает, сколько носовых платков износило это полено и т. п.; словом, говорил, пока лодка не причаливала к другому берегу и его слушатели не разбегались по разным направлениям; тогда он, вздохнув, давал копейку лодочнику, брал бережно полено под мышку и отправлялся в Сенат.
На Петербургской стороне существовала Плуталова улица, названная так от одного домовладельца, жившего на ней, за то, что последний, выходя из дому, потом уже никак не мог возвратиться домой; он обладал такой слабой памятью, что узнать ворот своего дома без помощи других не мог – его или приводил всегда к крыльцу будочник, или его вела старуха-кухарка. Старик весь век так и прожил в ней, жалуясь всем на свою гадкую память. «Трудно, трудно мне, – говорил он, – но еще труднее было бы, если б опять меня в школу».