Перечитала (который уже раз!) несколько романов Диккенса и снова надышалась кислородом высокой человечности, которым насыщен воздух его мира. Какие лица обступают вас в этом мире, какие судьбы там вершатся, как утешительно торжествует там добро, сколько милосердия источают сердца. Да, конечно, он запечатлел целую викторианскую эпоху во всех ее подробностях, но не в этом его мощь и прелесть, а в созданных им доныне живущих прекрасных и добрых людях, раз и навсегда остающихся в нашей памяти, если нам выпало счастье о них прочитать.
Он не льстит этим людям, он даже склонен над ними посмеяться, подчеркнув и усилив их маленькие слабости и чудачества. Но сколько любви и в этом внимании к людским слабостям, и в этом смехе, полном понимания. Даже над злодеями и преступниками он не издевается, он может негодовать, обличать, но среди обличения и негодования он вдруг улыбнется, и тотчас кислород его доброты снова хлынет вам в легкие. А потому в его мире вы можете иной раз вознегодовать, иной раз разочароваться в ком-либо, но никогда не испытаете удручающей духоты, никогда вас не погрузят в безысходный мрак. Из всякого мрака, учит Диккенс, есть выход, и этот выход — любовь и человеческая взаимопомощь.
Может быть, никто в литературе не сотворил такое множество характеров и судеб, как Диккенс. Среди его героев есть люди, кажется, всех профессий, какие только существовали в его время. Рабочие, врачи, учителя, юристы, коммерческие дельцы, музыканты, чучельники, клерки, кукольные швеи, содержатели трактиров, лодочники, стенографисты, изобретатели, художники, лакеи, да кого только нет среди них. Кажется, только наш Чехов может сравниться с Диккенсом в этом множестве лиц и профессий. Никто не обойден, никто не оставлен без внимания в огромной пестроте жизни. Представляется, будто писатель держит в руке магнит, и на этот магнит со всех сторон летят человеческие фигурки и приковываются к нему его силой. Представляется, будто писателю, собственно, даже не приходится прилагать усилия, чтобы удержать эти фигурки, — все за него делает волшебный магнит таланта. Но это — видимость, на деле нужна чудовищная работа, чтобы удержать все эти фигурки и заставить людей смеяться и плакать над ними, как смеемся и плачем мы над мистером Диком, капитаном Каттлем, бедной маленькой кукольной швеей, над безалаберными семействами Крошки Доррит или мистера Микоубера. Талант реализуется тогда, когда он сочетается с кропотливым, усидчивым трудом, без этого не бывает не только больших романов, но даже маленького фельетона, и не знаменательно ли, что Диккенс умер за своим рабочим столом, до последнего часа не выпустив пера из руки.
Он умер, и за его гробом шли рабочие, врачи, учителя, школьники, клерки, лодочники, музыканты, кукольные швеи — все, кого он создал и пустил жить на земле, и все обиженные дети, за которых он заступался всю свою жизнь, и, конечно, бесчисленное количество добродетельных и прелестных мисс и тех зачастую простоватых и болтливых миссис, которых мы называем домашними хозяйками, и к которым он относился так учтиво и сочувственно.
Он знал о них решительно все — об их занятиях, нравах, размышлениях. Уж в одно это узнавание решительно всего — сколько было вложено труда. А ведь узнавание — лишь малая доля работы, за терпеливым исследованием должен следовать поэт, творец. Груда познаний, накопленных собирателем, должна быть озарена огнем фантазии и вдохновения, чтобы поэзией стали и вечные неудачи Микоубера, и болтовня Флоры Финчинг, и клетчатые панталоны мистера Пикквика, и канарейка мисс Токс.
В этот озаренный мир я вхожу еще и еще, и всякий раз возвращаюсь из него радуясь, что не утратила способности облиться слезами над вымыслом, как говорил Пушкин. И тому радуясь, что этот мир сотворен навсегда и можно в него вернуться, как только захочется.
О БАБЕЛЕ
Если мерить мерами длины или веса, — наследство, оставленное Бабелем, невелико. Читатель помнит несколько десятков маленьких рассказов («Кладбище в Козине» занимает полстраницы в книжке малого формата), пьесы «Закат» и «Мария», сценарий «Беня Крик»… Все, что написал Бабель, составит один скромный том листов в двадцать пять — тридцать. Роман такой толщины у нас не считается толстым.