И тогда это было совершенно нормально, потому что литература была тогда все для нас, и двух убеждений в отношении к высшим литературным явлениям быть не могло. Уровень единства литературного взгляда проводим был с беспощадной последовательностью, но, вероятно, ни у кого язык не повернется даже и теперь назвать эту беспощадную последовательность, этот деспотизм мысли — несправедливым.
Идея изящного тесно сливалась тогда с идеями добра и правды, или, лучше сказать, идея правды и идея добра не имели возможности проявляться иначе, как через идею изящного.
Белинский был поставлен в такие же условия борьбы, как Лессинг. Пламенно толкуя Пушкина, пламенно выдвигая Лермонтова, пламенно ратоборствуя за Гоголя и т. д., он был, в то же самое время, главным общественным двигателем нашим и великим глашатаем истины. Весь умственно и нравственно пропитанный философской системой, до наших времен еще не смененной никакой другой, он проводил ее в жизнь через орган литературной критики. Его противоречия и изменения мнений могли казаться противоречиями и изменениями мнений только людям действительно ограниченным в его эпоху. Для него самого, для его учеников, т. е. для всех нас более или менее, — это были моменты развития, моменты стремления к истине.
Белинский стоял впереди умственного прогресса и смело вел вперед поколение.
В высочайшей степени одаренный художественным пониманием, способный трепетать, как пифия, от всего прекрасного, переживавший с каждым великим явлением нравственного мира всю жизнь этого явления: чистую ли поэзию Пушкина, злую ли скорбь и иронию Лермонтова[13]
, карающий ли смех Гоголя, мучительную ли игру Мочалова[14] и т. д., - отзывавшийся на все с необыкновенной чуткостью, он, однако, как человек стремления и прогресса, не задумывался заменять явления явлениями, когда одни казались ему ближе к истине, т. е., по его верованию, ближе к последнему слову прогресса, чем другие. Своего рода террорист литературный, он приносил жертвы за жертвами, хотя, конечно, едва ли бы принес в жертву Пушкина и его значение в нашей жизни.Дело нравственного возбуждения, совершенное в лице его нашей критикой, было велико и благотворно по своим последствиям» (стр. 35, 36 и 37).
Вот верное указание на то, в чем заключалась сила Белинского, как она вытекала из тогдашнего положения нашей умственной и общественной жизни и из необыкновенных дарований самого Белинского, и какую важную роль играла в этом деле философия Гегеля. Она была орудием или формой, в которую облекалось содержание этой деятельности. Но в широких формулах этой философии было свое, особенное содержание, которое обнаружило, наконец, свое влияние ко вреду дела. О гегелизме Белинского Григорьев далее говорит следующее:
«Фазис развития, в который вступали тогда все мы вместе с Белинским, был гегелизм в его первоначальной, таинственно туманной и тем более влекущей форме, в форме признания разума тождественным с жизнью, и жизни тождественной с разумом. Этот таинственный гегелизм, на первый раз миривший со всем историческим, обещавший всему существующему в наших верованиях, нравственных убеждениях и даже просто обычаях оправдание и примирение, казался нам всем, и всех более Белинскому, — совершеннейшим Idealen, Reich, в котором, по слову великого поэта:
Этот гегелизм был уже не просто раздражающее веяние, как шеллингизм Киреевского и Надеждина[15]
; он становился для всех адептов его — (а кто же из мыслящих людей не вступил тогда в ряд его адептов? кто из впечатлительных людей не шел по слуху за адептами?) — становился верою.Вера требовала жертв, как всякая вера. Принцип тождественности разума и действительности — на первый раз становился враждебно против всякой вражды и протеста, был сам протестом против протеста. Да и как же иначе? Мир и жизнь — по крайней мере на первый раз — представлялись стремящемуся духу гармоническими, вполне замиренными, и конечный стремящийся дух (я употребляю религиозные термины эпохи), отрешаясь от своей конечности, плавал торжественно в безграничности, сливался с „Unendlicher Geist“[16]
, переходил в него и с высоты смотрел на разумно-гармоническое мироздание.Вера, ибо именно такого рода гегелизм, как нечто таинственное, был верою, — требовала жертв от сознания и чувства, и в этом случае жрецом и жертвоприносителем явился, конечно, прежде всех Белинский.
Ясное дело, что принципу примирения с действительностью принесено было в жертву все тревожное в литературах Запада, так недавно еще возбуждавшее восторг и поклонение. Маркой всего стала одна художественность: под художественностью же разумелась только объективность» (стр. 45 и 46).
«Зеленый Наблюдатель был кратковременной ареной различных жертвоприношений абсолютному духу[17]
, художественной объективности, и проч.