Спрашивают, продлится ли передышка неделю, две или больше. Я утверждаю, что на всяком волостном сходе и на каждой фабрике человек, который от имени серьезной партии будет выступать с подобным вопросом к народу, его народ прогонит вон, потому что на всяком волостном сходе поймут, что нельзя задавать вопросы о том, чего нельзя знать. Это поймет любой рабочий и крестьянин.
И одно можно с уверенностью сказать, что после мучительной трехлетней войны всякая неделя передышки есть величайшее благо».
Глубоко интересна критика т. Лениным всякого рода причитаний о «позорном» характере, унизительности и т. д. Брестского мира.
«Я предоставляю вам увлекаться международной революцией, потому что она все же наступит. Все придет в свое время, а теперь беритесь за самодисциплину, подчиняйтесь во что бы то ни стало, чтобы был образцовый порядок, чтобы рабочие хоть один час в течение суток учились сражаться. Это немного потруднее, чем написать прекрасную сказку. Этим вы поможете немецкой и международной революции. Сколько нам дадут дней передышки, мы не знаем, но она дана. Надо скорей демобилизовать армию, потому что это больной орган, а пока мы будем помогать финляндской революции.
Только дети могут не понять, что в такую эпоху, когда наступает мучительно долгий период освобождения, которое только что создало Советскую власть, подняло на высшую ступень ее развития, только дети могут не понимать того, что здесь должна быть длительная, осмотрительная борьба. Позорный мирный договор подымает восстание, но когда товарищи из „Коммуниста“ рассуждают о войне, у них, в сущности, только апелляция к чувству. „Позорный, неслыханный, унизительный мир“. Они апеллируют к чувству, позабыв то, что у людей сжимались руки в кулаки и кровавые мальчики были перед глазами. Что они, в сущности, говорят? „Никогда сознательный революционер не переживет этого, не пойдет на этот позор“. Эта газета носит кличку „Коммунист“, но ей следует носить кличку „Шляхтич“, ибо она смотрит с точки зрения шляхтича, который сказал, умирая в красивой позе со шпагой: „Мир — это позор, война — это честь“. Они смотрят с точки зрения шляхтича, но я подхожу с точки зрения крестьянина.
Если я иду на мир, когда армия бежит и не может не бежать, не теряя тысячи людей, я беру его, чтобы не было хуже. Разве позорен договор? Да меня оправдает всякий серьезный крестьянин и рабочий, потому что они понимают, что мир есть средство для накопления сил. История скажет, кто прав. На нее я ссылался не раз, такова история освобождения немцев от Наполеона. Я нарочно назвал мир Тильзитским, хотя мы не подписали того, что было там, когда немцам пришлось давать свои войска на помощь завоевателю для подчинения других народов. До этого история однажды уже доходила и дойдет вновь, если мы будем надеяться только на международную революцию. Смотрите, чтобы история не довела вас и до такой формы военного рабства. А пока социалистическая революция не победила во всех странах, Советская Республика может впасть в рабство. Наполеон в Тильзите принудил немцев к неслыханным позорным условиям мира. Там дело шло так, что несколько раз заключался мир. Тогдашний Гофман-Наполеон ловил на нарушении мира, и нас поймает Гофман на том же. Только мы постараемся, чтобы он поймал не скоро. Последняя вспышка дала горькую, мучительную, но серьезную науку русскому народу, заставив его организовываться, дисциплинироваться, уметь подчиняться, создавать образцовую дисциплину. Учитесь у немца его дисциплине, иначе мы — погибший народ и вечно будем лежать распростертым в рабстве».
Тов. Ленин подчеркивает, что позор для революционеров не в подписании унизительного мира, а в отчаянии, в упадке духа, в потере революционной энергии и веры в будущее.
«Пруссия и ряд других стран в начале XIX века, во время наполеоновских войн, доходили до несравненно, неизмеримо больших тяжестей и тягот поражения, завоевания, унижения, угнетения завоевателем, чем Россия 1918 года. И, однако, лучшие люди Пруссии, когда Наполеон давил их пятой военного сапога во сто раз сильнее, чем смогли теперь задавить нас, не отчаявались, не говорили о „чисто формальном“ значении их национальных политических учреждений. Они не махали рукой, не поддавались чувству: „все равно — погибать“. Они подписывали неизмеримо более тяжкие, зверские, позорные, угнетательские мирные договоры, чем брестский, умели выжидать потом, стойко сносили иго завоевателя, опять воевали, опять падали под гнетом завоевателя, опять воевали, опять падали под гнетом завоевателя, опять подписывали похабные и похабнейшие мирные договоры, опять поднимались, и освободились в конце концов (не без использования розни между более сильными конкурентами-завоевателями).
Почему бы не могла подобная вещь повториться в нашей истории?
Почему бы нам впадать в отчаяние и писать резолюции — ей-же-ей — более позорные, чем самый позорный мир, резолюции о „становящейся чисто формальною Советской власти“?