В тексте «Грозы» есть только один на первый взгляд ничем не мотивированный случай поспешности одного из обитателей Калинова — Тихона Кабанова. Он поехал в Москву на две недели, причем ехал с охотою, лишь бы подольше побыть без «маменьки» (и потому загулял уже на первой станции), — но неожиданно для всех вернулся через десять дней. Отчего же? Никакого бытового, практического объяснения его поступку Островский не приводит. Предчувствовал, что жена ему изменяет, — вряд ли: при виде страдающей Катерины он шутит. Остается, на мой взгляд, только одна мотивировка его поступка, вытекающая не из логики повседневной жизни, а из поэтического строя трагедии. И мотивировка эта поистине трагическая: Тихон без всякой рациональной причины, по прихоти рока,
вернулся домой на четыре дня раньше, чтобы счастье влюбленных не длилось даже столько, на сколько они рассчитывали, потому что счастье и воля на калиновской Руси — вещи мимолетные, призрачные, эфемерные[26]. Не случайно сразу после того, как Варвара сообщает Борису о неожиданном возвращении неизвестно зачем торопившегося Тихона, кто-то из толпы горожан замечает, что бабочка торопится спрятаться от грозы, и тогда та же женщина, которая и про свалившуюся с неба Литву все доподлинно знает, авторитетно заявляет: «Да уж как ни прячься! Коли кому на роду написано, так никуда не уйдешь» (курсив мой. — В. Щ.). Бабочка же — символ души, освободившейся от тела[2]. И сразу становится ясно, как с Литвой: царю Эдипу на роду было написано убить отца и жениться на матери, Тихону раньше вернуться домой, а Катерине — погибнуть. В этом мире любые волевые решения человека, направленные на сознательное управление собственной судьбой или изменение ее, обречены на неудачу, а сама воля понимается как побег от судьбы и уготованного ею места, побег дерзкий, сулящий бурное, кратковременное упоение вседозволенностью, за сим же неминуемо следует гибель или вечное порабощение. Вырвавшись на волю, Катерина переживает упоение любовью, а Тихон, невольно травестируя ее поведение, — упоение в прямом смысле слова, как производное от глагола «пить».Менее других героев «наблюдает часы» Катерина: она живет вечностью и стремится к вечности гораздо в большей степени, чем, например, Феклуша, потому что, в отличие от последней, она по-настоящему
патриархальна и религиозна. В земной жизни привыкла пребывать в циклическом времени родительского дома, в котором, как в Обломовке, «день прошел, и слава Богу», причем Варвара права, когда говорит: «Да ведь и у нас то же самое» — и сама цикличность, и ее наполнение жизнедеятельностью, лишенной какого бы то ни было намека на прогресс. Напомню простую, очевидную для каждого ортодоксального христианина[28] вещь: земная жизнь лежит во власти «князя мира сего», то есть сатаны, и не случайно в связи с переживанием «умаления» времени Феклуше было видение, в котором «кто-то, лицом черен» сыплет плевелы с крыши дома. А ежели так, то суть всей земной жизни христианина — подготовка к переходу в лучший мир. Направляющая его жизненного пути — освобождение от времени и прорыв к вечности. Самое светлое воспоминание Катерины связано с переживанием пространства храма и хронотопа молитвы, причем Островский подчеркивает, что в этот момент в субъективном ощущении героини время сворачивается до мгновения или до вечности, как у человека, потерявшего сознание[29]. Поэтому Катерина, предчувствуя смерть, старается освоиться с ее неизбежностью по-христиански: если не всей душой (все-таки она любит Бориса!), то значительной ее частью она искренне желает смерти и в отчаянии от того, что не умерла в юности, до «греха», и что теперь ей грозит адская, а не райская вечность.В «Грозе» мы имеем дело с двумя представлениями о вечности и с двумя разновидностями циклического времени. Первая вечность — это Феклушино «блаалепие», «тишина и покой»: здесь живое религиозное чувство давно стало мертвым, окостенело, переродилось в диктатуру обычая. Дыхание иной вечности ощущает Катерина, для которой ее религия — не пустая форма, а единственная энергия жизни. И потому циклическое время в ее родительском доме может показаться ей совсем иным, чем в доме Кабанихи, где все «то же самое», но «как будто из-под неволи». Однако и стремление к подлинно христианской вечности, и ущербная вечность Калинова суть две стороны одного и того же явления — исторической неизменности и неизменимости всего окружающего и всех наших «естественных», скорее с природой, нежели с историей связанных, жизненных привычек. Это важное свойство российского бытия найдет в свое время гениальное воплощение в блоковском образе коршуна.
* * *