Граф сел за письменный стол, взял перо и написал дату:
«24 января 1794 года».
Перо выскользнуло у него из рук.
— Сегодня ровно месяц, как она умерла, — прошептал он.
Максимилиан встал, резко оттолкнув кресло.
Неимоверная тоска сжала его сердце. Тогда он стал ходить по комнате, пытаясь выйти из оцепенения и снова собраться с мыслями. Но словно какой-то внутренний голос мрачно твердил ему, что вот-вот должно произойти что-то страшное, необъяснимое, неожиданное, чего нельзя победить в борьбе, от чего нельзя спастись бегством. Вдруг он услышал в зловещей тишине, нарушаемой лишь тоскливыми стонами ветра, бешеные удары собственного сердца. Это ужаснуло его.
Есть минуты, когда даже самых сильных людей охватывает чувство непреодолимого страха. И сейчас было такое же: каждый звук, нарушавший ночную тишину, пронзал этого храброго человека словно электрический удар: скрип часов, готовых пробить двенадцать, последний их удар, возвестивший о наступлении 25 января, шорох искр, упавших из камина на паркет. Далекий вой одной из его собак на псарне наполнил бесстрашную душу графа непреодолимым ужасом. Вскоре он стал бояться звука собственных шагов и замер неподвижно, прижавшись к стене. Но потом и сама эта неподвижность показалась ему зловещей; он нервно потер руки, покачал головой.
Максимилиан ждал появления чего-то грозного и чувствовал, что оно уже близко. Невидимые кошмары наполняли мрачную комнату. В тишине и мраке оживал мир, неподвластный человеческим чувствам, недоступный слуху, зрению и осязанию. В воображении графа воскресли ужасы поэмы Алигьери, живописи Микеланджело, музыки Вебера; все это носилось вокруг головы Максимилиана, наполняло собой атмосферу комнаты. Перед этими жуткими видениями рассудок графа был бессилен.
Постепенно в сознании Максимилиана смутно забрезжило страшное воспоминание. Он вспомнил мрачную легенду о графине Леоноре, умершей в рождественскую ночь; вспомнил, что накануне Рождества наступила смерть Альбины; вспомнил, что, согласно пророчеству, та графиня фон Эпштейн, которая умрет в рождественскую ночь, умрет лишь наполовину.
И тогда из темных глубин его души донесся голос Альбины:
— А если ты был не прав, Максимилиан, если я была невинной жертвой, а ты — не судьей, а убийцей?
Двадцать раз, медленно и торжественно, голос повторил эти слова, и они, словно капли расплавленного свинца, как говорил Данте, тяжко упали в душу Максимилиана.
Граф собрал все свои силы, чтобы противостоять страшному проклятию.
— Что за безумный бред! — произнес он громко, пытаясь заглушить чуть слышно звучащий в глубине его сердца голос.
Но тут внезапно, словно в ответ на слова покойной, тишину прорезал крик ребенка. На этот раз ошибиться было невозможно: крик был настоящий. Несмолкаемый детский плач доносился из верхней комнаты.
«Ну вот, — подумал граф, — сначала мать, потом сын. Это Эберхард, ее сын, но для меня это чужой ребенок, враг, которого я должен терпеть в своем доме до тех пор, пока он не вырастет, которого я вынужден видеть рядом со своим сыном: иначе позор его матери падет на меня». — Да когда же он замолчит?! — злобно воскликнул граф. — Где же Вильгельмина? Неужели она оставила его одного? Вот как она выполняет последнюю просьбу своей подруги! — добавил он с кривой усмешкой.
Голос ребенка внушал Максимилиану гораздо меньше страха, нежели голос матери. Он с раздражением ждал, когда младенец замолчит, но тот продолжал плакать. Граф взял шпагу, поднялся по лестнице, ведущей в библиотеку, и постучал в потолок, чтобы разбудить кормилицу, если она заснула.
Плач не умолкал.
Вскоре гнев Максимилиана утих; но им снова овладела тоска. Сердце у него заныло — эти непрекращающиеся крики сводили его с ума. Казалось, будто кто-то, взывая к Богу, оплакивал смерть матери и несчастную долю младенца.
Граф хотел скрыться от этих криков — но скрыться было некуда.
Он хотел позвать слуг — но язык не повиновался ему.
Он взял было колокольчик, но тут же положил его обратно на стол. Да и кто мог прийти на его зов? В замке все спали, за исключением сироты и убийцы.
Поскольку Максимилиан не подбрасывал дров в камин, огонь вскоре потух и комната погрузилась во тьму. Только дрожащее пламя свечей боролось с наступающим мраком. За окном по-прежнему выл ветер, наверху не смолкал плач ребенка. Графу стало холодно и жутко. Словно в забытьи, он коснулся лба и быстро отдернул руку: ледяные пальцы обожглись об его пылавшее лицо.
Новый приступ страха вывел графа из задумчивости. И тогда раздался смех Максимилиана, но это был невеселый, какой-то дьявольский смех.
— О, проклятье! Я, кажется, схожу с ума. Надо же пойти посмотреть, почему он плачет; нет ничего проще.
Граф решительным шагом подошел к стене и нащупал пальцем спрятанную в обшивке пружину: перед ним открылась маленькая потайная дверца.