“Что хуже всего? — пишет Р. Х. Блайт. — Грех, страдание, смерть. Если только мы можем подняться на этих волнах, вместо того чтобы уйти под них, мы будем свободны. Свободны от чего? Свободны от иллюзии, что мы не свободны. Наши иллюзии, что (сейчас) мы не свободны, это наши надежды. Наши надежды на лучший удел, нежели тот, который нам выпал, — не только причина печали, но сама печаль”. ("Дзэн в английской литературе и восточной классике”. Токио, Хокусейдо Пресс, 1948.)
Не будем кривить душой: что хуже всего для художника? Что ему заткнут рот? Сомневаюсь. Тот, кто поистине представляет собой силу, является глашатаем Бога, будет услышан, даже если не разожмет губ. Но какой возникнет резонанс, какой мастерский ход, если вдруг художники всего мира по взаимному согласию разом смолкнут! Конечно, это невообразимая ситуация! Говоря “художник”, увы, подразумеваешь “эго”. Однако постарайтесь задуматься на секунду, какое смятение, неразбериха и путаница возникнут в результате этого. Подумайте, каково будет услышать рев толпы, когда не слышно ничего, кроме рева толпы! Без всякого сомнения, мир разобьется вдребезги.
Европейцу знакомы мощь и ярость толпы; он переживал это не единожды. Америка никогда не знала революции или великой чумы. Америке до сих пор удавалось удерживать толпу, заставляя ее верить, что она получает то, что хочет. Как говорит Честертон: “В этом народе живет некий прекрасный идеал, но живет своевольно”. Ведь последнюю мировую войну, невыразимо гадкую, развязали отнюдь не варвары; ее вели передовые страны мира, “развитые страны”. Во всяком случае, убежденно считавшие себя таковыми. Так что же, в этом начало и конец культуры? Неужели она достигает своего апогея в этом бесславном крестовом походе во имя взаимного уничтожения? Куда подевалась могущественная роль искусства? Разве художники тоже убивают друг друга? Разумеется, да. За исключением немногих, они тоже, во времена паники, идут по стопам толпы, часто поддерживая и подстрекая беспомощных марионеток, руководящих бойней. Признавая это, я, однако, твердо верю, что ни мировой порядок, ни мировая гармония не возможны до тех пор, пока художник не возьмет на себя бремя лидерства. Я имею в виду, что художник в человеке должен выйти на первый план, взять верх над патриотом, воителем, дипломатом, фанатичным идеалистом, обманутым революционером. Человеку предстоит восстать не против богов (боги в нем самом, только он этого не знает), но против его собственного заурядного, мелкого, вульгарного духа. Он должен набраться смелости взглянуть на мир как на поле своей собственной божественной игры, а не как на арену враждующих “я”. Иными словами, он должен возвыситься над своими предрассудками. Он должен отбросить свои костыли. Художник обладает большей, лучшей, нежели прочие, способностью к освобождению. Он лучше других знает, что то, к чему он стремится, достижимо, что то, что он воображает, истинно и реально, единственно истинно, единственно реально. Его функция — пробудить в своих собратьях любыми средствами, какие есть в его распоряжении, это неоспоримое видение. И не надо утверждать, что у него нет для этого средств. Подлинный художник изобретет средства для того, чтобы его послание стало ясным аудитории. Неважно, как мрачно выглядит картина, все преимущества — на его стороне. Он — единственный из смертных, кто действительно суверенен, при условии, что он отдает самому себе отчет в том, что источник его мощи и вдохновения божественен и доступен всем.
Человеку удалось проявить себя мыслителем; ему удалось проявить себя творцом; ему удалось проявить себя мечтателем. Но ему еще предстоит доказать (прежде всего самому себе), что он — до конца человек. Ибо какой смысл во всех великих религиях, во всех философиях, во всех науках, во всех искусствах, какой смысл в благородных идеалах (в свое время они перебывали у каждого народа), коль скоро они не служат во благо человеку? Где человек? Какое место занял он в ряду своих неисчислимых созданий? Если в делах человеческих нет Бога, сколько в них от самого человека?