Ничего не говорю, только хмыкаю. Самому тошно, не хочу я быть таким, но по-другому не получается. Остальные смотрят на меня, сквозь меня. А меня жжет стыд, душа в крови, однако я держу улыбку, стараюсь делать вид, будто ничего не случилось, но безуспешно, мама глядит на меня, сердится, не говорит ни слова, хотя взгляд полон презрения, а секунду спустя она опять смотрит на снимок, опять улыбается и легонько покачивает головой, потом опять переводит взгляд на Эскиля и Хильду, начинает расспрашивать: сколько мальчугану лет, известно ли им что-нибудь о его родителях, об окружении, в котором он рос, какое имя они ему выбрали; она с жаром сыплет вопросами, и Эскиль с удовольствием отвечает.
— Господи, до чего же я рада! — Мама берет кофейник, с улыбкой наполняет чашки на столе.
— Ты забыла принять таблетки? — неожиданно вырывается у меня.
Она оборачивается ко мне, я прямо вижу, как радость улетучивается, уступает место прежней жёлчной мине.
— Что? — переспрашивает мама, недоумевает, о чем это я, забыла, наверно, как нынче утром говорила, что от новых таблеток трясутся руки, даже кофе невозможно налить, не расплескав.
— Рука-то у тебя вон какая твердая! Ты забыла принять таблетки? — повторяю я. Не хочу, но все равно говорю, слова вроде как сами слетают с языка. Стараюсь улыбнуться, обратить все в шутку, но не получается, вместо улыбки выходит злобный смешок. Секунда — и мама просто отворачивается, даже не дает себе труда сказать что-нибудь, ей вроде как надоело, она опять смотрит на фотографию, потом вдруг опять улыбается, как бы оттаивает, глядя на мальчугана. Тишина. Эскиль берет пачку сигарет, открывает, подносит ко рту и губами вытаскивает сигарету.
— Господи, какой же красавчик, — повторяет мама, не сводя глаз с фотографии; я смотрю на нее и хихикаю, ведь она всегда обзывала темнокожих людей черномазыми, и она обзывала, и Эскиль тоже, ишь, прогрессисты ретивые, расисты мелкотравчатые, оба, а теперь вдруг сидят тут и восторгаются темнокожим мальчуганом, черт, фальшивые до невозможности.
— Хоть и черномазый? — говорю я, слова сами собой срываются с языка, помимо моей воли, я стараюсь, чтобы голос звучал весело, но веселья не получается, выходит противно, злобно. Эскиль оборачивается ко мне, мама с Хильдой тоже. Полная тишина, меня бросает в жар, душа обливается кровью.
— Что ты, черт побери, говоришь? — Мама смотрит на меня.
— Вы с Эскилем всегда звали темнокожих людей черномазыми, — говорю я, стараюсь взять невинный тон, держу усмешку. Они в упор глядят на меня, в полной тишине, и в душе я все сильнее обливаюсь кровью, но держу усмешку.
— Знаешь, Юн, — со злостью бросает Эскиль, вынув изо рта так и не зажженную сигарету, секунду ждет и добавляет: — Знаешь… перестань, черт побери.
Я не говорю ни слова, только пытаюсь держать усмешку, смотрю на Эскиля, стараюсь стерпеть его взгляд, но безуспешно, опускаю глаза.
— Никогда ты не можешь вовремя остановиться, — говорит он. — Вроде как хочешь, чтобы все тебя недолюбливали. Не пойму, зачем ты так делаешь, зачем вечно себя унижаешь. Такое впечатление… если ты замечаешь, что людям неприятны твои слова или поступки, то даже не пытаешься никогда выправить положение, как сделал бы любой другой, наоборот, ты прямо-таки норовишь вконец все испортить. Ты такой… деструктивный, до невозможности деструктивный.
Я поднимаю на него глаза, пытаюсь напустить на себя безразличие, пытаюсь усмехнуться, но выходит всего-навсего паршивый, нервный смешок.
— Это общество виновато, что я стал таким, Эскиль, — говорю я, старательно изображая иронию.
— Прошу тебя, Юн, — серьезно говорит он. — Я не шучу.
— Мы живем в рыночно-либеральном обществе, которому ты и твоя партия так горячо преданы, — продолжаю я, гну свое, стараюсь прикрыться иронией, прячусь за ней. — Идеи солидарности и коллективизма умерли, теперь-де каждый сам кузнец своего счастья, то есть практически все мы считаем, что несем полную ответственность за то, как нам живется.
Мама сокрушенно вздыхает.
— Юн! — говорит Эскиль.
— Счастливчики думают, что успехом обязаны только себе, а неудачники думают, что сами виноваты в своем поражении, — говорю я, просто перебиваю его, гну свое, знаю, что выставляю себя еще большим дураком, но все равно продолжаю, не могу остановиться. — А поскольку я неудачник, то считаю, меня надо наказать, — говорю я, не могу остановиться, должен вроде как высказаться до конца.
— Юн! — Эскиль повышает голос. — Я серьезно! Это не смешно!
Но я не перестаю, терзаю себя дальше:
— Я хочу, чтобы меня унижали и высмеивали, так как общество научило меня, что я, неудачник, ничего лучшего не заслуживаю. Вот почему я такой. А ты, победитель, наоборот, считаешь, что заслуживаешь почестей и похвал.
— Черт побери, ты когда-нибудь прекратишь нести эту ерунду? — неожиданно кричит Эскиль, рявкает мне в лицо, я вздрагиваю, испуганно смотрю на него, всего лишь секунду, снова вымучиваю усмешку, опускаю глаза и как бы стараюсь посмеяться над всей этой ситуацией, хмыкаю, но выгляжу неуверенно, сам знаю, вид у меня нервозный.
Две секунды.