Мама никогда не напивалась, так сказать, допьяна, по крайней мере когда я был поблизости, но в один прекрасный день она, наперекор фибромиалгии и связанной с нею боязни общения, отправилась к подругам на посиделки, какие раньше посещала частенько, и домой вернулась на такси уже в половине девятого, заметно под градусом и с огорченным, страдальческим выражением лица. «Лучше бы ты, а не твой брат изнахрапил свои причиндалы, тебе-то они без надобности», — сказала она, когда я присел, чтобы снять с нее туфли, а после короткого приступа истерического смеха закрыла лицо руками и разрыдалась. Позднее я выяснил, что по регистрационному номеру мопеда владелец кемпинга установил твое имя и слух, что мы гомики, пустил именно он, но тогда я не мог понять, где мамины подруги прознали об этом, и сидел как истукан, слушая мамин бессвязный, прерываемый всхлипами рассказ, как хозяйка вечеринки, с виду вроде бы дружелюбная и невинная, но жаждущая унизить, спросила у нее, правда ли, что я гомосексуалист и вожу компанию с пасторским пасынком. По словам мамы, все собравшиеся целый вечер только и твердили, какие замечательные у них мужья, дети да внуки, и в этом вечном соперничестве насчет того, кто самая счастливая и самая удачливая, мама в качестве наиболее веского аргумента привела меня и мои школьные оценки, а «в ответ получила этак вот по морде», как она выразилась.
Наутро она старательно делала вид, будто ничего не помнит, но хитрости ее были шиты белыми нитками. Держалась она большей частью особняком, сама по себе, а если нам случалось оказаться вместе, прятала глаза и прикидывалась, что ужасно занята делами — на самом деле неважными или, по крайней мере, такими, что совершенно не к спеху. Вдобавок поминутно повторяла, что у нее с юности не бывало подобных провалов в памяти. «Ничего не помню, надо же. Я когда, собственно, вернулась? На такси? Жутко пьяная? Ох, стыд-то какой! Хорошо хоть соседи не видели!» Так она говорила, а я вымучивал улыбку и пытался выглядеть как ни в чем не бывало.