По всей вероятности, именно поэтому заносчивость, которую я раньше старался копировать и перенимать, вызывала у меня все большую неприязнь. Что Оддрун безнадежно качала головой по поводу того, что большинство намсусцев не собирают превосходные съедобные грибы, растущие буквально возле двери, а оставляют их гнить на корню, что Силье купила «Плачущего мальчика» и повесила в гостиной, чтобы ее мать, придя домой, хорошенько посмеялась, что она говорила о профтехучилище словно об исправительном заведении, а о тех, кто сидел в «Домусе» за кассой, словно об умственно отсталых, — все это я вдруг стал воспринимать как нападки на маму.
Но одновременно сам я в ту пору постоянно злился на маму. Она никогда не спрашивала напрямик, могу ли я побыть дома и помочь ей, но чем больше времени я тратил на нее и на работу по дому, тем больше она зависела от меня, и мало-помалу я заметил, что она рассчитывает на мою помощь, а это опять-таки вызывало у меня злость, которую я никогда толком не умел выразить и совершенно не знал, что с нею делать. Я мог отчаянно ненавидеть маму, когда она лежала на диване и смотрела телевизор, меж тем как я складывал дрова в поленницу или мыл чашки, и иной раз говорил себе, что ее подружки правы, она обожает страдать, молится на свой недуг и, пользуясь своим положением мученицы, помыкает мной и остальными близкими людьми. Но ожесточенная ненависть и злоба быстро сменялись угрызениями совести, и оттого, если вдобавок учесть, что я и не думал протестовать, когда Силье и Оддрун насмехались над ее принципами и окружением, в каком она выросла, я почти постоянно чувствовал себя предателем.