«Нет движения без приложенной силы». Только одно движение возможно без приложения силы и, стало быть, естественно – падение. Всякое другое перемещение искусственно: требует приложения силы. Поставь телегу – она так и будет стоять; впряги в телегу лошадь – она поедет. Правда, одно повседневное действие в это вроде бы не укладывается: когда мы бросаем камень, он летит, хотя рука его больше уже не толкает. Но мы помним: в природе нет пустоты, вокруг камня находится воздух, его частицы и продолжают толкать камень вперед. Объяснение сложноватое, но наблюдениям не противоречит. Теперь мы знаем: без приложенной силы, по инерции возможен не только покой, но и равномерное прямолинейное движение. Но наблюдать это невозможно, а вывести гипотетически грекам было не по нраву. Они привыкли представлять мир спокойным и устойчивым, чтобы все тела в нем сохраняли свой покой или падали туда, где надеются его найти.
«Тяжелое падает быстрее, чем легкое». Здесь любой опыт подтвердит вам: да, скорость падения зависит от веса и даже от формы падающих тел; да, железный шарик упадет быстрее, чем железный лист, а железный лист быстрее, чем бумажный. Теперь мы знаем: это только от сопротивления воздуха, а в пустоте они все падали бы с одинаковой растущей скоростью. Но опять-таки пустоты в мире нет; более того, именно этим примером Аристотель доказывал, что ее и не может быть. Ускоряясь в пустоте, говорил он, скорость движения стала бы бесконечной, а это невозможно; стало быть, пустоты нет. Страх бесконечности ничуть не ослабел в греках со времен Ахилла и черепахи.
Вот так и возникают ложные теории: сперва – бесспорные наблюдения; потом – объяснения, с виду простейшие и естественные, а на деле подсказанные вечной греческой любовью к устойчивому порядку и нелюбовью к хаосу, в частности к пустоте и к бесконечности; и наконец – сцепление этих объяснений в стройную систему, где они поддерживают друг друга. А затем такая система стоит, пока ее не разрушит, с одной стороны, накопление новых наблюдений и опытов, с другой стороны, смена вкуса к устойчивости и покою вкусом к движению и простору. (Это случится в XVII веке при Галилее и Ньютоне.)
Мешали эти теории практике или нет? Мешали, но мало. Представление о том, что в водоподъемных трубах природа боится пустоты, ничуть не помешало александрийскому механику Ктесибию изобрести пожарный насос и водяной орган. Представление о том, что брошенный камень летит, движимый постоянной силой, не помешало именно в эти годы завести настоящую античную артиллерию: катапульты – исполинские луки и баллисты – пращи на колесах, бившие камнями и стрелами с такой силой, что еще в начале XX века некоторые военные специалисты серьезно думали, не возродить ли их в современных армиях. (Изобретены эти орудия впервые были еще при тиране Дионисии Сиракузском. «Вот и конец пришел воинской доблести!» – грустно сказал спартанский царь Агесилай, когда ему показали такую дальнобойную катапульту.) А неверные понятия о падении тел не помешали выстроить у входа в александрийскую гавань седьмое чудо света – Фаросский маяк, башню высотой с 25-этажный дом, простоявшую, не падая, ни много ни мало полторы с лишним тысячи лет – до XIV века.
Фаросский маяк: четырехгранная башня, потом восьмигранная, потом круглый верх. Впоследствии по этому образцу стали строиться башни церквей и колоколен. Свет его был виден в море за 50 км. Простояв пятнадцать веков, он рухнул от землетрясения. Название его стало нарицательным и живет еще в нашем слове «фары»
Античные физики знали зажигательное стекло. Но ни телескопа, ни микроскопа они не изобрели, а пользовались таким стеклом для шуток: например, чтобы навести солнечные лучи на восковую дощечку в руках увлеченного читателя да и растопить на ней все буквы. Античные техники знали силу пара. Но паровой машины они не построили, а построили игрушку для взрослых: маленький котел, сам собой вертящийся на оси. Не в том дело, будто они не могли создать промышленную технику современного типа, а в том, что они не хотели этого.
Вспомним еще и еще раз, что мы видели в главе «Летосчисление»: античный человек испугался бы даже мысли об обществе, стремительно развивающемся неведомо куда. Он хотел общества устойчивого и постоянного, где завтра похоже на вчера и где рабов вполне хватает, чтобы прокормить господ и доставить им возможность беззаботно заниматься красивыми умозрениями.