Писатель стремится прозреть за видимостью вещей (мир объективной реальности) типологию явлений. Озабоченность поисками конструкций бытия обусловила символизацию действительности, многозначность смысла, что определило внешнее сходство прозы Кафки с экспрессионизмом. Но, в отличие от экспрессионистов, Кафку интересует типология повседневности, в которой он видел черты фантасмагории, чудовищности, абсурдности. «Ни о чем, кроме увиденного, я говорить не могу. А видишь лишь крохотные мелочи, и, между прочим, именно они мне кажутся характерными. Это – свидетельство достоверности, противостоящее крайним глупостям. Там, где речь идет о правде, невооруженный глаз увидит лишь мелочи, не больше» (Ф. Кафка).
Немыслимый, невозможный мир, с которым сталкиваются герои Кафки, проявляется как извращение этических начал жизни, как власть Закона, складывающегося из стереотипов ограничений и запретов. В качестве средства раскрытия «ужасного» в повседневном Кафка использовал гротеск, придающий обыденным событиям фантастические, невероятные черты: превращение коммивояжера Г. Замзы в гигантского жука, появление зеленого дракона в обычной комнате обычного дома или же превращение дамского угодника в нечто сросшееся с барьером. В результате возникает образ мира парадоксальных смещений, фантастических превращений, воплощающих в своей необъяснимости смутную угрозу и враждебность: «Кафка не любил теорий. Он изъяснялся образами» (М. Брод).
Несогласуемость, несочетаемость обыденного и фантастического в прозе Кафки происходит по законам «сюжетики сна»: разрушаются временные, пространственные, причинно-следственные связи. Этот «сновидческий» принцип, разрушая художественные представления и структуры, создает новый, уникальный язык сочетания традиционного повествования с алогичностью, бессвязностью содержания. О страшном, необычном в обыденном Кафка рассказывает сухим, аскетичным языком протокольной прозы, что предельно сгущает знаменитый кафкианский эффект – все ясно, ничего непонятно. Для символического воплощения столкновения «несовершенного», уязвимого человека с «чудовищностью» обыденного Кафка выбирает жанр притчи, подразумевающий многозначность прочтений. Мир произведений Кафки, в котором материализуются в символической форме все страхи «несчастного» сознания, захлопнут и отгорожен (герметичен) от социально-исторического контекста.
Первая же фраза одной из самых известных новелл писателя «Превращение»
(1915) погружает читателя в мир фантасмагории: «Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое». Фантастический образ гигантского насекомого кажется вызывающим своей демонстративной «неэстетичностью». Но кроме этого невероятного «превращения», в новелле Кафки нет ничего необычного, исключительного. Писатель повествует сухим протокольным языком о житейских неудобствах, связанных с этим событием. Но в сдержанном лаконичном тоне повествования, лишенном естественного в таком сюжете возмущения, ужаса Грегора Замзы и его семьи, содержится «обыденность» кошмара, алогизм повседневности, создающий знаменитый кафкианский эффект фантасмагории. Грегор Замза не ужасается своему превращению, а просто старается приспособиться к новой форме существования, как и его близкие: сестра сначала ухаживает за Грегором – кормит его, убирает в комнате, другие члены семьи с трудом одолевают отвращение и при этом стараются скрыть от окружающих «домашнюю неприятность». Но в конце концов всей семье очень скоро надоедает этот дополнительный груз забот, и смерть сына и брата-жука они встречают с явным облегчением.В соответствии с жанром притчи новелла содержит многозначность толкований. На первом плане – безрадостная аллегория полного, абсолютного одиночества, вызванного осознанием своей непохожести на других. Эта обреченность героя передается Кафкой через невероятную, отвратительную метаморфозу его внешности. В подтексте новеллы ощущается связь с биографическими обстоятельствами писателя: легкоранимость, беззащитность перед жизнью. Об этом особом складе характера лучше всего написала Милена Есенская, женщина, которую Кафка любил, но на которой так и не отважился жениться: «Для него (Ф. Кафки. –
щая машинка, для него совершенно мистические вещи... для него служба – в том числе и его собственная – нечто столь же загадочное и удивительное, как локомотив для ребенка. Конечно, мы все как будто приспособлены к жизни, но это лишь потому, что нам однажды удалось найти спасение во лжи, в оптимизме – в непоколебимости убеждений – в чем угодно. А он никогда не искал спасительного убежища ни в чем. Франц не умеет жить. Франц не способен жить».