СССР как оплот и крепость мирового социализма в бессрочной осаде вражеских сил требовал принципиально иной легитимации, нежели СССР как, по сути, временное образование, прообраз мировой социалистической федерации, которая должна возникнуть после мировой революции, ожидаемой со дня на день. СССР превращался в долгосрочную геополитическую реальность, которая должна была обрести самоценность в глазах собственных граждан.
Иными словами, возникает запрос на советский патриотизм.
Вполне закономерно, что советское руководство не стало изобретать подобный патриотизм с чистого листа, а обратилось к смыслам и символам Российской империи (разумеется, адаптируя их под коммунистическую идеологию), на геополитической базе которой и возник СССР.
Постепенная реабилитация многих символов, традиций и обычаев дореволюционной России, а также знаковых персонажей российской истории (Суворов, Кутузов, Петр I) начинается в 1930-е годы и достигает своего пика в период Великой Отечественной войны, само название которой напрямую указывает на преемственность советской освободительной эпопеи событиям 1812 года, знаменовавшим собой воинский триумф Российской империи.
В послевоенную эпоху державническая идеология, основанная на памяти о войне, фактически заменяет собой утопическую коммунистическую идею, вера в которую слабеет год от года.
Все эти идеологические изменения отразились и на национальной политике в отношении восточных славян, в совокупности составлявших около 80 % жителей СССР.
С определенными оговорками можно говорить о том, что в послевоенном СССР произошел частичный возврат к общерусской доктрине, рассматривавшей восточнославянское население как основной оплот государства.
Формируется доктрина «трех братских народов», связанных общими этнокультурными корнями и внесшими свой ключевой вклад в советское государственное строительство. Свою лепту в концепцию «восточнославянского братства» внесла и мифология Великой Отечественной войны: основной кадровый резерв Советской Армии составляли именно восточные славяне, основной театр военных действий и «культовые» места боевой славы были также связаны прежде всего с тремя восточнославянскими республиками.
Сворачивание политики «коренизации» значительно ослабило искусственную поддержку националистических проектов в Белоруссии и на Украине. Благодаря этому поборники национализма во многом утратили возможность сопротивляться естественной «гравитации» русскоязычной культуры.
Интенсивная индустриализация и урбанизация, формирование единого народно-хозяйственного комплекса СССР, в рамках которого основным средством коммуникации был русский язык — все это способствовало массовому овладению белорусами и украинцами русским литературным языком. Учитывая прозрачность и размытость языковых границ, обусловленную близостью восточнославянских наречий, переход с сельского разговорного белорусского или украинского языка на русский литературный проходил безболезненно и незаметно.
Это является очередным свидетельством в пользу общерусской лингвистической доктрины, рассматривающей восточнославянские наречия и говоры как элементы единого языкового пространства.
В пользу этого говорит и возникновение таких явлений, как трасянка и суржик: разговорных просторечий, возникших в результате смешения русского и, соответственно, белорусского и украинского языков. Сама возможность такого смешения является наглядным доказательством отсутствия выраженной границы между этими языками.
Белорусский и украинский языки, само существование которых поддерживалось замкнутостью и изолированностью сельского образа жизни, стремительно утрачивали почву в условиях урбанистической цивилизации, жившей в ритме Большого культурного пространства. Эту печальную для себя ситуацию вынуждены были признавать и поборники «национальной идеи».
Вот что, в частности, писал «корифей» белорусской литературы Василь Быков о судьбе белорусского языка: «Будучи рожденным на сельских, лесных просторах, многие столетия выражавший душу и дух белорусского крестьянства, этот язык плохо адаптируется к новым, далеко не крестьянским условиям. Великолепно приспособленный к сельской природе, крестьянскому быту, он оказался чужим среди каменных громадин города, в бензиновом чаду урбанизированного общества» [цит. по 20, с.70].