С тех пор ты часто подкармливала нас. Бывало, наша мать добудет горсточку зерен, пожарит их ночью, потолчет в ступе, и вот нам еда до вечера. И это-то на пять прожорливых глоток. Мы, конечно, съедали в один присест и потом пищали, точно птенцы. И тогда появлялась ты, Камар-женге, и отдавала последнее: то ли кусок хлеба, то ли горсть толкана. Не представляю, что бы с нами сталось, не будь тебя. Мы принимали твою помощь как нечто само собой разумеющееся и входили в твой дом свободно, будто в свой дом. Нередко я засыпал на твоих руках так же безмятежно, как и на руках у матери.
Помнится, в одну из военных зим ты на санях отвозила зерно на станцию. Однажды в пути тебя застигла метель, ты сбилась с дороги и, проплутав по степи, обморозила лицо и ноги. Уже дома ты долго не могла снять обледеневшие сапоги, пока наша мать не разрезала голенища ножом. Ты взглянула на свои отекшие ноги, заплакала и сказала:
— Что же теперь будет с моими санями? Ездить-то больше некому!
— Я буду ездить на твоих санях. Пока не поправишься, — ответила наша мать.
Все то время, пока она подменяла тебя, мы жили в твоем доме. Так и стоит перед моими глазами картинка тех лет: ты вяжешь для фронта шерстяные носки, а мы вьемся вокруг твоих обмотанных тряпками ног. Именно в такой момент в дом ворвалась почтальон Умсунай.
— Эй, Камар! А ну-ка станцуй! — закричала эта толстенькая чернявая девушка и помахала треугольным солдатским письмом.
И что же, ты поднялась с табуретки и неуклюже пустилась в пляс. Умсунай опомнилась и закричала:
— Прости, Камар, я забыла! Я и так отдам письмо.
Ты взяла письмо, счастливо засмеялась и опять пустилась в пляс, потрясая письмом. Мы смотрели на тебя во все глаза. Умсунай не выдержала, закрыла лицо ладонью и выбежала вон. А ты плясала, плясала, забыв про адскую боль.
Потом мы узнали от взрослых, что это было его последнее письмо.
Между тем закончилась война, и мужчины стали поодиночке возвращаться в аул. Давным-давно приехал последний из оставшихся в живых, а ты все ждешь, ждешь. Ждешь до сих пор.
Твоя надежда ожила, когда вернулся Балташ, бывший однополчанин твоего мужа. Ты примчалась к нему домой, и тот, еле ворочая рассеченной губой, рассказал, что твой любимый вместе с горсткой боевых товарищей попал в окружение. Это все, что знал Балташ. Но затем он добавил слова, подогревшие твою надежду.
— Может, его ранило, и он попал в плен? Тогда он, может, еще жив и, конечно, вернется домой, — вот что сказал Балташ в заключение своего рассказа.
И в самом деле, среди вернувшихся мужчин встречались такие, что вынесли ужасы фашистского плена и все-таки пришли домой.
После войны пролетело много лет, но ты надеешься и по сей день. Видно, давние слова Балташа глубоко запали в твое сердце.
Как-то поздним вечером я подслушал твой разговор с нашей матерью.
— Если бы ты знала, сестра, как я устала! Старею, годы не те, — пожаловалась ты с грустной улыбкой.
— Ничто не вечно, сестра. Хочешь, дам тебе совет? Только не обижайся, — сказала мать.
— Да разве можно сердиться за добрый совет? — И ты даже рассмеялась.
— Тогда послушай меня. Знаешь что — выходи замуж. Не губи свою жизнь.
— Это все, что ты хотела сказать? — удивилась ты, как-то замкнулась в себе, посидела еще немного, поговорила нехотя о том, о сем и ушла.
А через несколько дней ты уехала к Теплому роднику сторожить отару.
Сегодня Камар-женге начала со старинной песни о «Двух рыжих конях». Раньше ее пели очень часто, теперь говорят: «Тяжелая песня, давайте-ка лучше затянем другую». Песня и вправду печальная, начинается с протяжного, скорбного «ау». Но, как я уже сказал, сегодня Камар-женге начала именно с этой песни.
Поет она свободно, без усилий, медленно растягивая слова. Строчки этой песни родились в древние времена, но Камар-женге вкладывает в них собственный смысл.
Я слушаю грустный вдовий мотив, и передо мной встают призрачные образы. Камар-женге пропела первую строфу, и раздался топот копыт, по степи потянулись косяки лошадей. Топот затих, и в моем воображении появились два всадника. Они ехали плечом к плечу — луноликая красавица в шапке, отороченной мехом выдры, и мужественный джигит с грустными очами; затем прозвучала вторая строфа этой песни, и я увидел тихий безветренный вечер над степным простором и того же джигита. На этот раз он был одинок…
Последние две строчки Камар-женге пропела на свой лад:
Придя в себя, я обнаружил, что в юрте никто не спит. Старый Максут присел на постели и тревожно вглядывался перед собой, будто видел сквозь стены. Салиха апа, лежавшая возле раскаленной печки, заворчала:
— Эта ржавая банка не греет совсем. Я так и дрожу от холода, — и, привстав, начала шуровать кочергой в печке.
И без того хорошо горевшая печь загудела. Из дверцы вырвались багровые отсветы, заплясали на наших лицах.