— Ну, до свиданья. Я пойду, — сказал Аян и потащился к окраине аула.
— Что-то не хочется домой, — сказал я и потянулся за ним, а он будто не услышал, будто отключился от всего, что происходило вокруг.
Он пошел на конюшню. Здесь было душно, пахло сопревшим навозом. Нудно жужжали черные жирные мухи. Под потолком за балкой, в воробьином гнезде, пищали птенцы. После яркого уличного света в конюшне показалось темным-темно. Я постоял немного, давая привыкнуть глазам, и двинулся по проходу между стойлами, выставив на всякий случай руки.
Аян сидел в дальнем углу на горке сена, спрятав лицо в ладонях. Потом он вытер глаза и вышел из конюшни.
Я вновь поплелся за ним. Глаза и нос его распухли, стали красными, но он улыбнулся и сказал:
— Жарко как, а?
С тех пор миновала неделя. Как-то утречком я отогнал наших козлят на пастбище и, вернувшись в аул, увидел ребят, толпившихся возле двора Бапая, и подводу, на которой лежал пухлый узел домашнего барахла. Ребята тихо переговаривались, поглядывая на ворота.
— Аян уезжает в детдом, — сообщил стоявший с краю Есикбай.
— Что ты говоришь? Куда он уезжает? — спросил я, ничего не поняв поначалу.
— Говорят, его повезут на станцию. Оттуда — поездом.
Из ворот вышел Аян, одетый по-дорожному. Его сопровождали Бапай со своей старухой и джигит, хозяин подводы, Бапай на ходу наставлял джигита, чтобы тот обязательно довез мальчика до станции.
А старуха обняла Аяна и прослезилась.
— Будь счастлив, родненький, — сказала она, вытирая слезы. — Ты пророс от хороших семян. Твои родители были славными людьми, стань и ты таким же. Будем живы — приезжай.
— Как приедешь, напиши. Ты у нас грамотный, — сказал Бапай. — Жаль, что нет сейчас покупателя. Не то бы продал корову. Теперь уж сведу на базар и потом вышлю тебе деньги.
— Зачем продавать корову? — удивилась старуха. — Аян подрастет, и она пригодится в хозяйстве. Не слушай, детка, дедушку. Он выжил совсем из ума. Когда приедешь, у тебя будет корова с приплодом.
— Зачем мне корова, — сказал Аян и, повернувшись к нам, начал прощаться.
— Я буду писать вам письма, всем! И тебе, и тебе, — говорил он, пожимая руки.
Затем Аян залез на подводу, и возница тронул лошадь.
— Ну, пошла!
К подводе прицепился Есикбай и проводил Аяна до конца улицы. Мы долго стояли так и смотрели, как удаляется телега с Аяном, поднимая за собой серую пыль. Его фигурка постепенно уменьшалась. Аян снял шапку и помахал нам напоследок, а потом и вовсе скрылся за поворотом.
— Ребята, давайте играть! — произнес Касым-царапка, будто ничего не случилось.
— Да что-то болит голова, — сказал Садык и пошел к своим воротам.
— А меня мама зачем-то зовет, — сказал еще один из ребят.
Так в тот день еще задолго до вечера расстроилась компания…
Мы долго помнили Аяна и его сказки. Иногда собирались ненастными зимними вечерами и восстанавливали по слову все, что он когда-то рассказывал нам.
Недавно снова, как и в детстве, я вышел на улицу нашего аула, и мне вдруг почудилось, что под мохнатой шапкой горы Ешкиольмес спит, сотрясая ее своим храпом, одноглазое чудовище, с которым боролся отважный мальчик-сирота. Где-то теперь этот мальчик, счастливо ли сложилась судьба, или он опять с кем-нибудь борется?
Повеял ветерок и принес с Полынного холма знакомый терпкий аромат. И я подумал: если Аян жив, он непременно приедет сюда. Потому что рано или поздно его поманит горький запах полыни.
ДИКАЯ ЯБЛОНЯ
Часть первая
Склоны гор в наших местах сплошь заросли дикими яблонями. Они и сейчас стоят от подножия до альпийских лугов, эти не совсем обычные леса. Их плоды кислы и невзрачны, и разве что крайне неосведомленный горожанин вдруг позарится да надкусит дичок, а затем будет долго плеваться да проклинать злые шутки природы. Но в годы войны мы, голодная ребятня, целыми днями бродили по этим лесам, подбирали дички, что казались на вид получше. Бывало, вопьешься в яблоко зубами, и оно, белое, твердое, хрустит, точно лед, холодит язык и нёбо. Откусишь от него раз-другой, и рот начинает ныть от оскомины, а зубы нельзя свести, до того становится больно. И все же, переведя дух, мы снова принимались за дички, стараясь обмануть пустые, подтянутые от голода желудки. А набив кое-как животы, валились тут же на траву и постанывали не столько от пресыщенности, сколько от боли. Над нами веял ветерок, благоухали шиповник и смородина. Но сильнее их был аромат диких яблок. Они покачивались, густо облепив ветви, готовые переломиться от их тяжести, радовали нас своим изобилием. И мы, поднявшись, снова принимаемся за яблоки. Они белы, белы наши зубы, и в лесу только и слышно: хруст-хруст…
В аул мы возвращались вечером, когда пастухи пригоняли с пастбищ скотину. За нашими спинами висели коржуны и торбы, полные яблок.