Джордж и я подвизались помогать нескольким благотворительным организациям и школам. Мы оба были поражены прекрасными людьми, которых встретили, их стойкостью, благородством, мужеством и хорошим настроем перед лицом стольких страданий. Мы работали так же усердно, как и на его ферме, с радостью и рвением. Мы строили школы. Мы ремонтировали школы. Мы смешивали гравий, заливали цемент — всё, что необходимо.
Руководствуясь тем же духом служения, однажды я согласился выполнить задачу, которая в любом другом случае была бы немыслима, — дать интервью. Если бы я действительно хотел пролить свет на здешние условия, у меня не было выбора: мне пришлось бы сотрудничать с прессой.
Но это было нечто большее, чем сотрудничество. Это была бы моя первая в жизни личная встреча с репортёром.
Однажды ранним утром мы встретились на поросшем травой склоне холма. Он начал с вопроса: Почему здесь? В другом месте нельзя что ли?
Я сказал, что дети в Лесото попали в беду, а я люблю детей и понимаю их, поэтому, естественно, хочу помочь.
Он наседал. Почему я люблю детей?
Я высказал догадку: Может быть, потому что я сам ещё ребёнок?
Я был слишком разговорчив, но репортёр усмехнулся и перешёл к следующему вопросу. Тема детей открыла дверь к теме моего детства, и это были врата к единственной теме, о которой он или кто-либо другой действительно хотели меня спросить.
Я посмотрел вдаль, вниз по склону холма, ответил серией бессвязных слов:
Я имел в виду записи, сделанные матерью перед смертью, своего рода исповедь, которая только что просочилась в прессу, совпадая с выходом мемуаров дворецкого. Семь лет спустя после того, как меня вынудили скрываться, мать по-прежнему преследовали и клеветали — это не имело смысла. В 1997 году произошла общенациональная расплата, период коллективного раскаяния и размышлений среди всех британцев. Все согласились с тем, что пресса — это сборище монстров, но потребители также принимали вину на себя. Большинство людей говорили, что нам всем нужно исправиться. Теперь, много лет спустя, всё было забыто. История повторялась ежедневно, и я сказал репортёру, что это “позор”.
Не слишком важное заявление. Но это был первый раз, когда мы с Вилли публично заговорили о мамочке. Я был поражён тем, что сделал первый шаг. Вилли всегда был первым во всём, и мне было интересно, чем всё это закончится — с ним, со всем миром, но особенно с па. (Не очень хорошо, как сказал мне позже Марко. Па был категорически против того, чтобы я затрагивал эту тему; он не хотел, чтобы кто-либо из его сыновей говорил о мамочке, опасаясь, что это вызовет переполох, отвлечёт от его работы и, возможно, выставит Камиллу в нелестном свете.)
Наконец с совершенно фальшивой самоуверенностью я пожал плечами и сказал репортёру:
Говоря о плохих новостях... репортёр теперь сослался на мой самый последний скандал.
Девушка с третьей страницы, конечно.
Он упомянул, что некоторые задавались вопросом, действительно ли я чему-то научился из своего визита в лечебницу. Действительно ли я “исцелился”? Я не помню, использовал ли он это слово "исцелился", но по крайней мере в одной статье было.
Нужно ли было исцелять Гарри?
Гарри еретик?
Я едва мог разглядеть репортёра сквозь внезапный красный туман. Как вообще можно задавать такие вопросы? Я ляпнул что-то о ненормальности, отчего у репортёра отвисла челюсть.
Опять
Я объяснил, что имею в виду под нормальным. Я не веду нормальной жизни, потому что не могу её вести.
Я пытался это донести, начал говорить, но потом снова взглянул вниз по склону. Бедность, болезни, сироты — смерть. Всё остальное превращалось в мусор. В Лесото, что бы с тобой не проходило, ты был состоятелен по сравнению с другими. Мне вдруг стало стыдно, и я задался вопросом: хватит ли у журналиста ума тоже стыдиться. Сидеть здесь, над всеми этими страданиями, и говорить о девушках с третьей страницы? Вы в своём уме?
После интервью я пошёл и нашёл Джорджа, мы выпили пива. Много пива. Галлоны пива.