Он развернул две привезенные им большие тетради, и я прочла то, что показывали Тихонович и Никитина. Это вполне соответствовало рассказу, слышанному мной от самого Иванова: тюремщики ничего не знали о предприятии Иванова, пролом в печке был так мал, {367} что нельзя было поверить, чтобы человек такого молодецкого сложения, каким обладал Иванов, мог пролезть в отверстие: оно было сделано специально для отвода глаз, чтобы не навлечь подозрения на офицера, который отпер дверь. Почему Иванов, несмотря на категорическое заявление Тихоновича, упорствовал, оговаривая тюремных надзирателей и отправляя их на каторгу, мне было непонятно. Я чувствовала недовольство и досаду на его поведение. Приходилось или обличать во лжи товарища, с которым была связана и партийными, и дружескими отношениями, или сделаться соучастницей его лжи и предоставить надзирателей их судьбе. Я колебалась: стыдно было сделать и то и другое.
Попросив у Романова несколько минут на размышление, я решилась и написала заявление, что мне достоверно известно, что надзиратели совершенно непричастны к устройству побега В. Иванова из тюрьмы.
Я живо припомнила этот эпизод, в свое время очень тревоживший меня, когда впоследствии читала превосходную драму Ромена Роллана из времен Великой французской революции "Волки". В ней конфликт между партийностью и чувством справедливости поставлен широко и кончается в ущерб последней.
Вызов по делу о побеге Иванова, нарушив однообразие настроения, всколыхнув и напомнив о многом, уходил вдаль, а губительная тишина и молчание делали свое дело, когда весной 1884 года меня опять позвали в канцелярию. Там я застала Добржинского и генерала Середу. У стола, заваленного большими тетрадями в переплете, они сидели усталые, озабоченные, с какими-то особенно серьезными лицами **.
______________
** Это было заключение следствия, как я потом догадалась (потому что они не сказали мне этого).
- Вы узнаете этот почерк? - спросил Добржинский, положив передо мною особую непереплетенную тетрадку.
Я не знала почерка и сказала:
- Нет.
Тогда он повернул всю тетрадь и указал подпись. Там стояло: Сергей Дегаев, число и месяц. В памяти осталось 20 ноября, но, должно быть, это была ошибка: {368} типография в Одессе была арестована 18-го, по другим указаниям - 20 декабря.
Затем, развертывая одну страницу за другой, Добржинский указывал мне отдельные места в тетради, другие же прикрывал рукой.
Не оставалось сомнения, предо мною лежал документ величайшей важности: он предавал в руки правительства все, что автор знал из имеющего отношение к партии. Не только сколько-нибудь видные деятели были названы по именам, но и самые малозначительные лица, пособники и укрыватели разоблачались от первого до последнего, поскольку автор доноса имел о них сведения. Военные на севере, на юге были изменнически выданы поголовно: от военной организации не оставалось ничего.
Все наличные силы партии были теперь как на ладони, и все лица, причастные к ней, отныне находились под стеклянным колпаком.
Я была ошеломлена. Дегаев! И это сделал Дегаев!.. Несколько минут, вскочив с места, я ходила взад и вперед по комнате, в то время как Середа и Добржинский молча перелистывали страницы привезенных фолиантов.
Когда я вернулась на свое место, Добржинский стал показывать мне показания офицеров: Крайского, Маймескулова, Талапиндова и других южан. Каждое начиналось постыдными словами: "Раскаиваясь в своих заблуждениях, сообщая..." и т. д. Раскаивались 35- 40-летние мужи. Раскаивался Крайский, в которого я верила и которого так хотела привлечь в партию, возлагая на него много надежд как на человека твердого, с характером сильным, который не отступит.