Ответом были незабываемые слова: "Материнское сердце не помнит огорчений..." {208}
Глава двадцать девятая
СТРАХ ЖИЗНИ
Итак, через 20 месяцев после 22 лет заключения я должна оставить Шлиссельбургскую крепость. 20 месяцев для размышления, для обдумывания будущего.
Широкая, как необозримое поле, этическая задача встала передо мной.
Судьба дает тебе редкий случай - вторую жизнь; но ты вступаешь в нее не как младенец, ничего не ведающий, ничего не испытавший; не как ребенок, перед которым все возможности; не как юноша, у которого позади ничего, впереди все. У тебя долгое, сложное прошлое; у тебя на плечах тяжелая ноша: краткий раскаленный путь революционной борьбы, а потом долгий путь леденящего заточения. И с таким грузом ты выходишь на поле жизни. Тебе 50 лет, и ты можешь прожить еще целых 20. Какое употребление из них сделаешь ты? Чем наполнишь их? Чем осветишь и чем освятишь их? Твои взоры были и должны быть обращены к небу, но лишь за тем, чтобы ловить лучи света для земли. Что же принесешь ты этой земле? Что дашь ей?
И было мучительно и жутко думать об этих вопросах, а неумолчный голос день и ночь задавал их.
Никто не мог помочь в разрешении их: ни книга, ни товарищ, ни друг. Они решались наедине с собою, никому не ведомые, никем не слышимые.
День страшного суда - суда для себя, суда для будущего...
Непрерывное раздумье и полное раздвоение личности: жизнь внешняя вся по-прежнему - обычная работа в мастерской, прогулка, разговор через решетку с товарищами-соседями о чем угодно, видимо, обычном и доступном; и жизнь внутренняя - подводное течение мысли и чувства, непрерывно бегущее в одном и том же направлении. Напряженная внутренняя работа...{209} Загадка, которую нужно разрешить и которой не находишь разрешения. Предстоит жизнь, а кругом нет реальной почвы. Она, эта реальная почва, шаг за шагом в течение 20 лет убегала из-под ног, и вместо нее являлась пустота. Куда, в каком направлении ушла жизнь за четверть века? Что в ней отмерло, заглохло? Что откинуто и разрушено? И что народилось, пустило ростки, развилось и, быть может, возмужало? Что?
И ты подобно пустыннику у Лескова, 20 лет простоявшему на столбе, внезапно слышишь голос: "Иди в Дамаск!" Слышишь голос, призывающий в жизнь, и подобно ему страх жизни охватывает тебя, отрешившегося от жизни не только плотью, но и духом.
Я походила на человека, которому неизбежно приходится плыть, и он не умеет, не знает. Когда-то в прошлом он умел, но забыл и недоумевает: что ему с собой делать? Перед ним, кругом все море да море; под ногами крошечная глыба земли, на которую со всех сторон наступают воды, они наступают, и день за днем кусок земли убывает, размываемый волной. Умеет или не умеет - все равно плыть придется. А он, пока еще есть время, обдумывает, как плыть. Обдумывает телодвижения, как взмахивать руками и двигать ногами; в какую сторону плыть; где земля и какова мера сил его. Он боится и сомневается в себе, в капризах моря... колеблется: что будет делать, как будет действовать? И никто не может помочь ему, чтобы среди водной пустыни представить себе, как вести себя, бросившись в воду...
В это время нам дали Чехова, все тома. Он умер - тогда дали; пока был жив, не разрешали. Я принялась за чтение и глотала один том за другим, пока, охваченная тоской, не сказала себе: "Нет, больше не могу".
На пороге второй жизни предо мной проходил ряд слабовольных и безвольных людей, ряд неудачников, ряд тоскующих. Страница за страницей тянулись сцены нестроения жизни и выявлялась неспособность людей к устроению ее. "Три сестры" мечутся, ожидая спасения от переезда в Москву. Но разъедающую тоску или бодрый дух жизненного творчества человек носит в себе самом, и "сестры" будут так же бесплодно вянуть в Москве, как вяли в провинции. {210}
Вот люди вместо действенной работы во имя лучших форм жизни, вместо борьбы за нее усаживаются на диванчик и говорят: "Поговорим о том, что будет через 200 лет". Они не сеют, но хотят будущей жатвы, мечтают о ней, как будто она может прийти сама собой, без усилия всех и каждого... и эта пассивная мечта о светлой, радостной и счастливой жизни для человечества единственный луч, блещущий в сумерках их существования.
Неужели же современное поколение таково? Неужели жизнь так тускла, бездейственна и мертва? И если {211} она такова, зачем выходить на свободу? Если она такова, какая разница: томиться ли в тюрьме или вне ее? Вот выйдешь из стен крепости и вместо тюрьмы маленькой попадешь в тюрьму большую. Зачем же выходить в таком случае? Зачем тусклую известность менять на тусклую неизвестность?
Вера Николаевна Фигнер.
1927 год