— Я-а-а… — чуть слышно донеслось в ответ. Приспособившиеся к полутьме глаза начали различать дорогие черты: прямую линию носа, крутые дуги бровей, прядь волос, окрашенную отблесками идущего издалека света.
Несколько долгих минут они стояли так, не в силах двинуться. Не удивительно ли? Через два года встретиться — и вновь на Литейном проспекте. Почти на том же самом месте…
— Откуда ты? — опомнился наконец Петр.
— Оттуда, — тихонько рассмеялась она. — Потом узнаешь. Сейчас надо ехать. Ко мне… К нам…
— А где… мы живем?
— На Верейской. Возле вокзала.
Свобода вновь обрела смысл, сделалась драгоценностью, каждая крупинка которой — невосполнима…
В темной полуподвальной комнатке на Верейской Антонина проворно растопила чугунную печь, согрела воду.
— Раздевайся, Петрусь, — скомандовала она. — Мыть тебя буду!
Петр исполнял все ее указы, не задумываясь. Впервые за долгое время ему было хорошо и покойно: как бывало в родном доме в невозвратные поры детства и отрочества.
Борщ и гороховый кисель с маслом Антонина сварила загодя. К ним она добавила купленные на возах домашние колбасы, пряники, кедровые орехи. В довершение вынула бутылку зубровки.
— Хочешь, чтобы я спился с кругу? — спросил Петр, все еще не веря в реальность происходящего.
— Праздник ведь, — напомнила Антонина. — Со встречей!
— Боюсь, Антося. На мой хмель хоть воды взлей, пьян будешь. И без того голова зигзагом идет.
— Тогда ну ее, пойлу эту! Без нее обойдемся…
Пока Петр ел, Антонина поведала ему, как обиделась, перестав получать от него известия; как писала дяде своему, Кузьме Ивановичу Никитину, чтобы сходил по указанному адресу справиться, проживает ли там Запорожец; как испугалась, узнав, что Петр арестован; как минувшей осенью прибыла в Петербург и стала обивать пороги в жандармском управлении; как ее выгнали, сказав, что у Запорожца уже имеется невеста, да и той — ввиду буйных выходок арестанта — запрещено с ним видеться…
— Как же ты узнала, что меня выпускают?
— Дядя сказал. Он разговор барыни Александры Михайловны слышал. С ихним приемышем.
Значит, Калмыкова и Струве в курсе дел…
— А у меня вон что есть, — Антонина достала из цветасто разрисованного кувшина свернутые трубочками листки и с таинственным видом протянула Петру: — Сама собрала!
Петр развернул их. Да это же прокламации «Союза борьбы…»!
В одной из них говорилось:
Судя по всему, это то самое воззвание, о котором на одной из прогулок говорил Цедербаум. Его написал Иван Бабушкин, сразу же после декабрьских арестов.
А вот обращение к «Царскому правительству»:
«В настоящем 1896 году русское правительство вот уже два раза обращалось к публике с сообщением о борьбе рабочих против фабрикантов. В других государствах такие сообщения не в редкость, — там не прячут того, что происходит в государстве, и газеты свободно печатают известия о стачках. Но в России правительство пуще огня боится огласки фабричных порядков и происшествий: оно запретило писать в газетах о стачках, оно запретило фабричным инспекторам печатать свои отчеты, оно даже перестало разбирать дела о стачках в обыкновенных судах, открытых для публики, — одним словом, оно приняло все меры, чтобы сохранить в строгой тайне все, что делается на фабриках и среди рабочих. И вдруг все эти полицейские ухищрения разлетаются как мыльный пузырь, — и правительство само вьшуждено открыто говорить о том, что рабочие ведут борьбу с фабрикантами…»
«А ведь речь идет о сообщениях „Правительственного вестника“, — догадался Петр. — Их потом перепечатала „Неделя“ — под названием „Петербургские забастовки“».