«Ты помнишь, я рассказывал тебе о жильце полуподвала, отце дефективного ребенка. Его звали Миня. Когда Миня напивался, приходил ко мне, плакал, говорил, что нам „не жить теперь, потому что в и д е л и“. Он оказался прав, мой бескорыстный помощник. Но о нем и о расплате за то, что в и д е л и, — позднее, позднее. Когда речь пойдет о катастрофе и о главной победе моей жизни. А сейчас я хочу рассказать тебе правду о Марии Георгиевне».
Агафонов не помнил Марии Георгиевны, хотя в течение года видел ее каждый день. Вставало что-то расплывчатое: грязная кухня старого деревянного дома, запах керосина и детской мочи, пар над цинковым ведром, ребристая стиральная доска, изможденная женщина и удивительно вкусные, поджаристые картофельные оладьи — деруны.
Минька же предстал вдруг отчетливо, и особенно отчетливо вспомнился великовозрастный дебил Бяка. Бяка целыми днями сидел у окна полуподвала и постоянно занимался одним и тем же сладостным делом: профессионально мастурбировал. Его вполне взрослый детородный орган был доступен всеобщему обозрению.
Агафонов вспомнил, в какой ужас пришла Зина, увидев Бяку. Как ни старался отвлечь ее внимание, как ни предупреждал не глядеть в окно слева от двери — не удержалась. Да еще в момент кульминации. Потом много раз вспоминала. Она любила вспоминать такое. Обсуждала, выспрашивала. Что-то болезненное.
О Марии Георгиевне у Якова какая-то жалкая, мучительная правда. Не любил, но сострадал очень, восхищался мужеством. Помогали друг другу выжить. Может быть, и остался бы с ней навсегда, но она испугалась. Решила, что арест. «Этого мне уже во второй раз не выдержать. Уезжай!
Тебе надо скрыться, исчезнуть, к кольчецам спуститься, к усоногим. Стать последним на лестнице Ламарка».
Жалкое существо с обвисшими грудями, оказывается, знало стихи, и какие стихи!
Агафонов испытал стеснение сердца. Если открывается такое, что же откроется дальше! Как же слеп он был, и как опасно это чтение. Все было сложнее, страшнее, чем думалось ему всегда, и он был в гуще, в самой воронке.
Страшно хотелось пить, и печень заныла привычно. Домашние колбаски «голубки» жирны и явно несвежи. Зачем навалился? Теперь надо искать аллохол. Вдруг вспомнился жирный брюнет с пунцовыми губами. Как он тогда пугал, как угрожал разоблачением его, Агафонова, преступной лжи. Утаить при поступлении, обмануть приемную комиссию, да что там комиссию — первый отдел.
— Первый отдел для того и существует, чтоб не обманывали, — сказал Яков, — а раз обманули, значит, его не существует.
Яков был пьян, и брюнет забыл, что тот четыре года убивал сзади ударом ножа или ребром ладони по горлу.
— Эти слова вам придется повторять, — выговаривали пунцовые губы, — много раз повторить, много, много раз…
— Но… — сказал Яков заикаясь и выставил рогаткой два прокуренных пальца, — но… прежде я ввв-выдавлю тт-те-бе зенки, педрило поганый.
«Педрило поганый» пропел неожиданно плавно и мягко.
Агафонов встречает его теперь иногда, редко, раза два в год, на сессии академии, и каждый раз видит в черных, влажных, еще красивых глазах страх и ненависть.
— Don’t trouble trouble until trouble troubles you[1][1], — бормотал, роясь в ящике с лекарствами. — Черт знает что себе бормочешь, ища аллохол или холецин…
Вспомнил Аньку, она бы не разрешила есть такую дрянь. Что-нибудь робко промямлила насчет диеты, он бы огрызнулся, но есть уже не стал бы.
Конечно, не стоило ее прогонять так решительно. Просто отодвинуть на время, она подождала бы, но обуяла жажда освобождения от всего. Ради последнего рывка к дзета-функции.
Рывок состоялся, но освобождения не было, потому что пришло мучение. От него и ночевки Альбины безрадостные, и невозможность вернуть Аньку. Анька — свидетель. Глупый, несчастный ребенок, не ведавший, что сотворил. Анька совсем не опасна. Можно было вернуть. Нельзя. Это был тайный подарок Олегу Петровскому. Плата. Заплачено щедро, а Олег молод, у него все впереди. А здесь — последний шанс. Не вовремя вылез его папаша. Совсем не вовремя. «Не трогай тревогу, пока она тебя сама не тронет». И незачем с ним встречаться. Яков послан для того, чтоб с ним не встречаться. Яков — мой защитник. Яков и его замечательный слюнявый дневник.