Я стараюсь не глядеть на петлю гигантских шагов, еще совсем недавно она притягивала меня, обещала избавление. Останавливала мысль о матери и, как ни странно, неловкость перед Вилмой и Арноутом. Ведь им же с «этим» оставаться перед всей деревней; и еще: мальчишкам испорчу любимое, так хорошо устроенное, такое привычное и обжитое место игр. Ведь помнила хорошо, чем был деревянный настил в ветвях старого вяза, что рос на кладбище у заброшенной церкви, где таились подолгу, прячась от расписанного по часам образцового распорядка пионерского лагеря.
Еще одни черные ладони, торчащие из земли, — кладовка для осиновых опилок и рядом крошечный, пропитанный черной смолой домик, пахнущий рыбой, — коптильня Томалисов. Откуда-то неожиданно вынырнул Бастик, пристроился следом за Динго. Он всегда возникал словно из-под земли, этот непутевый пес. Его я встретила прошлым летом в лесу. Первое живое существо, бросившееся на мой зов, и я глупо поверила в неожиданную счастливую привязанность коротконогого уродца. Посидев в доме недолго, съев печенье и сахар, Бастик начал крутиться у двери и скулить, а когда выпустила, деловито затрусил, видимо, хорошо знакомой тропинкой через цветники, огород к теплице. И сколько ни звала, ни кричала — даже не оглянулся.
— Мулькис, — сказала Вилма, разогнувшись: как всегда, копошилась на огороде. И я долго, встречая Бастика, звала радостно: «Мулькис! Мулькис!» — пока не узнала, что «мулькис» означает — «дурачок».
На пляже туман. Еще наверху, на дюне, я сбрасываю халат, спускаюсь вниз и вхожу в этот туман, как в воду. Через пять шагов уже не видно берега. Динго идет рядом, касаясь теплым боком голой ноги. Он не очень любит меня, но он верный товарищ.
В воде он подскажет, когда поворачивать, ткнет сильно носом в плечо: «Дальше нельзя» — и поплывет назад. Я уже привыкла к холоду этого моря, бросаюсь с размаху еще на мелком, когда по пояс, и плыву. Плыву в неведомое белое, плыву так, как живу теперь. Никто, кроме Бастика, не ждет меня на берегу, никто не ждет впереди, только Динго напомнит о доме. Запах мокрой псины, толчок. Сегодня не рассчитал, ткнулся в щеку. «Хорошо. Поворачиваем».
Они оставили меня с Бастиком у развилки дорог, там, где наезженная поворачивала налево, вдоль кладбищенского забора, а тропа уводила к главной дюне, огромной, в ясные дни блистающей на солнце белым песком, праматери всех местных дюн.
Динго все-таки воспользовался возможностью пробежаться еще разок по деревне и, сколько ни кричала: «Динго, майя!» — не оглянулся. Бросил мне под ноги тряпку и убежал.
Забрать молоко. К подворью «диккенсовской старушки» ведет песчаная тропинка, посыпанная соломой, с соломой не так вязко. В сером деревянном сарайчике-пристройке — на столе банки с молоком. Метнулась от грязной своей миски тощая кошка. Тучи мух. В отличие от всех местных хозяек, Алид не блещет аккуратностью. Скрюченная худенькая старушка, мужественно доживающая долгий свой век в бесконечных хлопотах. Иногда приедет с хутора сын, забросит на чердак коровника сено, починит сарайчик, почистит хлев, посидит во дворе под старой акацией, попивая Алидин немыслимо вкусный квас с изюмом, и, треща моторчиком мопеда, уедет. И снова ползает согбенная, всегда улыбающаяся, что-то непонятное говорящая при встрече «диккенсовская старушка». Прозвище Агафонова: ходили вместе за молоком в тот единственный вечер.
Во дворе столкнулась с земляком-дачником.
Что-то он сегодня рано поднялся. Синие джинсы, голубая рубашка, хорошо загорел, в руке двухлитровый белый эмалированный бидон. Семья. Двое детей. Красивый мужчина и очень счастливый. Знаю точно, что счастливый, — видела, как гуляет по вечерам вдоль моря в обнимку с женой. Уложат детей спать и гуляют, и все разговаривают о чем-то и смеются. И в прошлом году так гуляли. А недавно, проходя по дороге мимо их двора, увидела: жена чистит картошку, а он сидит рядом на табурете и читает ей вслух толстую книгу. Девочке старшей лет десять, значит, давно живут, а не разлюбили еще друг друга.
«За что ж меня так быстро? — подумала тогда. — За что?» Москвич моложе Агафонова и красивее его, похож на Марчелло Мастрояни, а не разлюбил. Правда, жена тоже красивая и добрая, улыбается очень хорошо. Наверное, она знает, какой надо быть, чтоб не разлюбили. Жаль, что спросить нельзя.
— Лаб рит, — сказал Марчелло Мастрояни, и вдруг неожиданное: — Есть такое слово — «лишавый»?
— Не знаю… не уверена.
— Человека, покрытого лишаями, как назвать?
— Не знаю… — я отвыкла разговаривать и, наверное, производила сейчас впечатление придурковатой. — А зачем вам?
— Я перевожу, — сказал нетерпеливо, уже пожалел, что заговорил, не знал, как скорее закруглиться, но пересилил раздражение, пояснил вежливо: — Я перевожу трубадуров, и все время этот «лишавый», ну вот как иначе скажешь, второй день бьюсь.
Очень хотелось помочь, найти нужное слово, может, тогда бы… может, вот так и началась бы дружба, и я бы не была так одинока. Но в голову все лезло «короста», «плешивый» и еще: «Почему бросил? За что? Словно лишавую какую-то?»