Корень их веры ― в неспособности быть подобными предмету веры своей; они подобны скопцам, оскоплены они в духе своем и мучительно завидуют не лишенным мужественности, веруют в мужественность!
Есть еще верующие по глупости, но нам с Вами неинтересны они.
Но все они веруют, как сказал один верующий, ибо абсурдно! Как прав он был и тем доказал, что не глуп. Разве не неглупый Родион поведал Заратустре тайну: „Зависть к тебе разрушила меня!“? Не глуп Раскольников, ибо знал всегда, что не имеет никакого права, как только вопросил себя: „... или право имею?“. Но переступил он через себя, и в том преступление не более ли страшное, чем не возлюбить врага своего, не возлюбить себя прежде, не поучиться любить себя?
Поистине, завидующие другим не любят себя... А от этого прямой путь к усугублению веры неважно-во-что!
И если вначале наш юноша, ненавидя себя за нерешительность, верит в сверхчеловека, так же впоследствии ненавидит себя за то, что добр! За то, что немилосерден! Не милосерден к мерзкой, зловредной старушенции, паучихе, о которой плачет каблук сапога! Не милосерден к безумной Лизавете, не осознающей своего избавления! Как это слишком по-человечески... остается лишь уверовать... Во что?
Вы гениальны в том, как поступили с несчастным юношей, милый Теодор, я не смог бы поступить лучше. Падающего ― подтолкни; что же подтолкнет лучше сострадания?
Нежными руками, кротким взором Сони Вы наказываете Раскольникова еще страшней, чем казнит себя он сам. Если и была в нем хоть сколько-нибудь твердость алмаза, то все более и более уступала она место мягкости древесного угля; „и спросит уголь у алмаза, зачем так тверд? Ведь мы родственники!“...
Ее сострадание к нему, подкрепленное опасным ядом Евангелия (любому аптекарю известно, что неумеренно данное лекарство есть яд) ― лишь со-страдание, страдание вместе, в коем нет и не может быть ничего созидающего. А значит ― горе любящим, в коих нет более высокой вершины, чем сострадание их, ибо истинная любовь выше самого великого сострадания, и то, что возлюбивший любит, он еще и хочет создать, а не умертвить, пусть и прикрывшись каким угодно Богом. Не мир приносит любовь, не гниение в болоте тихого самоуничижения, но меч!
Бесстыдны блаженные в сострадании своем, бесстыдна любовь безоружная ― и посему наихудшим развратом назову ее! Ибо худший разврат не тело отдает на поругание, но душу, а это знают даже христиане...
Не воспримите это как укол Вам, мой дорогой Теодор, укол от меня, неисправимого антихристианина, неистового язычника Заратустры. Позволю себе предположить, что в Родионе Ваше собственное „я“ нашло хоть сколько-нибудь выхода ― Вы пишете роман и тем отчуждаете нечто от себя... Нечто, чего боитесь сами, хотя и прозреваете столь ясно и точно, мой милый святой Идиот Теодор...
В одном Вы точно сойдетесь со мною ― человек есть нечто, что должно прейти. Он либо должен выйти в состояние ангельское, либо вступить на пути вечного возвращения. Но человек Раскольников обречен уйти в небытие, ибо рядом нет ни Вашего Идиота Мышкина, ни моего Шута Заратустры...»
1999 г.