Некоторые из наших государственных людей, особенно граф Канкрин, считали его чрезвычайно умным человеком; но, быв с ним семь лет в Государственном Совете и в разных комитетах, я не видел в нем ни одного проблеска высшего ума, ни одной мысли, которая походила бы на гениальную, а в совещаниях о важнейших государственных интересах был свидетелем совершенного его равнодушия и невнимательности, так что в Совете упорное его хладнокровие и молчание были замечены даже великим князем Михаилом Павловичем, неоднократно и с негодованием мне о том говорившим. После этого ум Вилламова не заключался ли преимущественно в некоторой тонкости и — в особенности — в искусстве заставить многих верить в существование такого ума?
По своей специальной части он, через сорокалетние занятия ею, приобрел, разумеется, огромную рутину и при отличной памяти знал ее, как свои пять пальцев; но и тут имел еще особенную странность: все, исходившее из его канцелярии, — не только доклады государю и императрице, но и записки в Совет и Комитет министров, форменные отношения, словом, всякую бумагу — он всегда переписывал всю собственной своею рукой! По моральному характеру Вилламов стоял — но тут уже не в одном моем личном, а в общем понятии — также невысоко. Под личиною какого-то добродушного простосердечия у него была холодная и черствая душа. Ежедневные сношения с императрицей Марией — этим ангелом доброты и высшего сердоболия — остались без всякого симпатичного на него влияния. У самого истока добра, со всеми средствами изливать его ежедневно, он умел оттолкнуть от себя умы и сердца всех и, кроме семейства, едва ли кто пожалел об его смерти.
Жена Вилламова, а по ней и их дети, были православного исповедания, и это побудило его, чтобы некогда лечь им вместе, присоединиться, уже на смертном одре, к нашей церкви. Император Николай, посетивший его за несколько дней до кончины, пожелал, чтобы переписка его с императрицей Марией была передана его величеству. Сверх того, после Вилламова остались и мемуары, которые также взяты были государем к себе.
В парижском журнале «Minerve» явилась в марте 1842 года статья под заглавием: «Взгляд на Петербург», содержавшая в себе взгляд на наш двор, на некоторые значительнейшие лица в составе нашего управления и на петербургское высшее общество.
Сочинитель этой статьи (оставшийся мне неизвестным), иностранец, по приезде в Петербург пожелал представиться императору Николаю и был допущен к тому при публичном выходе, в рядах дипломатического корпуса. Потом он напечатал (в упомянутой статье) следующий отчет о своих впечатлениях:
«Я ждал минуты выхода императора, признаюсь, не без некоторого внутреннего волнения. В зале царствовало какое-то тревожное молчание, будто предвестие великого события. Для меня увидеть императора было делом великой важности. Я не умел отделить в моих мыслях человека от идеи о его власти, ни идеи власти от человека, и потому ожидал в Николае как бы олицетворения его исполинской монархии. Он вошел. Я увидел черты, какими изображают нам героев древности: высокий лоб, проницательный взгляд, исполненный достоинства, рост и формы Алкида. Сделав несколько шагов вперед, он поклонился на обе стороны, одним протянул руку, других приветствовал милостивой улыбкой, с некоторыми стал беседовать то по-русски, то по-французски, то по-немецки, то по-английски, и все одинаково свободно. Когда пришла моя очередь, он много и долго говорил со мною о чужих краях. Ему все было известно: мысль и речь его переходили от востока к западу, от юга к северу; замечания его о разных странах и о различных их отношениях были так тонки и обличали такое глубокое знание, что, забыв монарха, я дивился в нем только мыслителю. Откуда находится у него время, чтобы иметь обо всем такие верные и положительные сведения и о каждой вещи произносить такое справедливое и основательное суждение? Целая администрация колоссальной империи в нем сосредоточивается; ни одно сколько-нибудь важное дело не решается без него; просьба последнего из его подданных восходит на его усмотрение; каждое утро с ранних часов он работает с своими министрами, каждая ночь застает его опять за рабочим столом!..»
Все, что можно сказать об этом портрете, это то, что он был все еще ниже истины. Француз, и притом тогдашний француз, привыкший к конституционным королькам, не мог вполне судить о бремени, лежащем на самодержавном монархе огромной России; а кто нес это бремя добросовестнее, благоразумнее, могущественней Николая! Независимо от высших качеств, которые могли быть оценены одними русскими, и из них, преимущественно, одними приближенными, в наружности, в осанке, в беседе, во всех приемах императора Николая были, действительно, какое-то обаяние, какая-то чаровавшая сила, которых влиянию не мог не подчиниться, увидав и услышав его, даже и самый лютый враг самодержавия.