Отозвавшись, что Совет в предметах тяжебных всегда так и поступает, Васильчиков прибавил, что хотел только сперва удостовериться в точном разуме высочайшей воли, чтобы при объявлении ее Совету сообразно тому вразумить членов.
— Нет, этого мало; резолюцию надо переменить, чтобы в ней самой не было неясности.
— Так не угодно ли вашему величеству прибавить только наверху, что вы соглашаетесь с 19-ю членами?
— Опять-таки нет: это дело надо хорошенько сообразить; пришли мне, что вы придумаете с Корфом, я то и напишу.
Возвратясь из Царского Села, князь прислал за мною и, рассказав вышеприведенный разговор, поручил написать новую резолюцию взамен прежней, и притом тут же, у него в кабинете, для немедленной отсылки к государю. Дело было нелегкое, и князь клал меня на прокрустово ложе. Надлежало сказать теми же словами — другое, сохранив, по возможности, прежнюю редакцию, не укорачивая и не распространяя ее и придав вообще всему тот вид, как будто бы оно вытекло из-под быстрого государева карандаша. После долгого размышления я придумал написать так:
«В отношении к настоящему делу соглашаюсь с мнением 19 членов; почему и рассмотреть немедля права помещиков, не стесняясь указами 1802 и 1803 годов, с тем, чтобы дело было непременно кончено к 1-му сентября. Касательно же обязанности Государственного Совета представлять о неудобствах существующих законов вообще, нужным нахожу заметить, что заключения его об исправлении или пополнении сих законов должны всегда разрешать встретившийся вопрос только на будущее время, но никогда не должны и не могут иметь влияния на решение дела, возбудившего подобного рода представление: ибо как никакой закон обратного действия иметь не может, то и всякое такое дело должно решиться по точному смыслу существовавшего в то время закона».
Эту редакцию, чтобы придать делу возможно меньшую формальность, я переписал на листке почтовой бумаги своею, известной государю, рукой, и она была отправлена в Царское Село при коротенькой записке Васильчикова.
Ответ не заставил себя долго ждать. Государь выслал меморию со стертой прежней резолюцией и написанной взамен ее новой по моей редакции, в которой он сделал одну только перемену, и именно вместо слов: «касательно же» написал: «но касательно», без сомнения, для большей противоположности с первой частью. В таком виде резолюция была объявлена Совету и не дала уже повода ни к какому сомнению; но важнейшее здесь — черта для истории.
Император Николай, самодержавный, безотчетный властелин полусвета, доступен был всякой правде, всякому добросовестному убеждению, любил первую (как неоднократно высказывал то и перед Советом, и перед разными комитетами) и покорялся последнему. И любовь его к правде была не одним словом, а делом и истиной! Многие ли и из министров наших согласились бы так уничтожить произнесенное единожды приказание и заменить его другим, не от них самих вышедшим? И что сказали бы иностранные газетные врали, узнав такую черту к характеристике ославленного ими деспота Николая?
Высшее управление Петербургской столицы при императоре Николае находилось весьма долгое время в руках такого человека, которого менее всего можно было признать к тому способным. Я говорю о военном генерал-губернаторе графе Петре Кирилловиче Эссене.
Послужной список этого, в то время уже старца, представлял такие блестящие страницы, что, перейди в потомство одни эти страницы, история должна была бы поставить Эссена в ряд самых примечательных людей его века. Изумительно быстрая карьера, важные назначения, самые щедрые милости, изливавшиеся на него во все продолжение его службы, — все это намекало на необыкновенные дарования и доблести, на испытанные опытом искусство и знание дела, даже почти на некоторую гениальность.
А между тем мы, современники, которым вполне известна была степень его умственной высоты, искали и находили причину этой необыкновенной карьеры единственно в счастливом стечении обстоятельств и в своевольной игре фортуны, так часто отворачивающейся от людей истинно даровитых и дельных и осыпающей своими дарами ничтожность и пустоту. История должна быть неумолима и беспощадна, и потому, при всем уважении к памяти человека, по своему характеру доброго и незлобивого, может быть отчасти и храброго воина, не могу не сказать со всею искренностью, что Эссен, в сущности, был самой злой карикатурой на письменный его формуляр, а карьера его была самой язвительной насмешкой над людьми, которые мечтают приманить к себе счастье одними достоинствами.