Читаем Записки. 1917–1955 полностью

Как в начале апреля Мариинский театр, так теперь и Дума, производили иное впечатление, и не к лучшему. Не было ни прежней чистоты, ни порядка. Самый состав заседавших в ней в этот день членов всех четырех Дум давал ей очень пестрый и случайный характер. Публика тоже была значительно серее, чем раньше. Невольно мысль переносилась на 11 лет назад, ко дню открытия 1-й Думы. Тогда как-то у всех, даже у самых правых, были надежда на будущее. Лично я не сочувствовал взглядам ее большинства, но как почти все тогда верил, что что-нибудь хорошее из нее рано или поздно выйдет, теперь же настроение было иное, и большинство участников заседания думало лишь о сравнительно благополучном окончании войны. 27-го апреля 1906 г. был чудный весенний теплый день. Торжество открылось тогда Царским выходом в Зимнем Дворце. Я был на нем в качество камер-юнкера и участвовал в шествии, так что видел сперва всю собравшуюся во Дворце публику, а затем, когда нас, младших чинов двора, остановили пред Тронной залой, видел и всё шествие. Государь был очень бледен, Государыня в красных пятнах; видно было, что и он, и она очень волнуются. У публики, мимо которой мы проходили, вид был довольно безразличный. Как Государь произнес свою речь членам Думы, мы не слышали – двери были закрыты. Но затем услышали довольно громкое «ура». Среди членов Думы большинство, однако, молчало, зато меньшинство кричало вовсю. Особенно, говорят, старался М. Стахович, в 1917 г. генерал-губернатор Временного правительства в Финляндии. Вне Зимнего дворца открытие Думы сказалось только около Таврического Дворца, где собралась толпа, но не очень большая, приветствовавшая популярных членов Думы. Избрание Муромцева председателем скорее приветствовали в кругах буржуазии и даже аристократии, но уже его первая благодарственная за избрание речь вызвала сильную критику, а проект адреса Государю в ответ на его приветственную речь сразу вызвал у многих негодование.

Вернувшись в Петроград, я застал Игнатьева больным – у него резко сдало сердце, и ему пришлось лежать. Я его застал в его особняке на Фурштадской, где и рассказал ему мои Минские впечатления. Болезнь эта надолго сделала его инвалидом, и он уже не смог возвратиться, пока был в Петрограде. Поэтому месяца через два его заместил бывший министр иностранных дел Н.Н. Покровский. У обоих их была до революции прекрасная репутация, обоих ценили как людей чутких, отзывчивых на запросы общества, но Игнатьев был гораздо более популярен. До революции я знал их обоих лично очень мало, и только теперь ближе познакомился с ними. Их честность я должен вполне признать за ними и теперь, равно как и их способности, причем у Покровского и трудоспособность была выше, и образованность. Но главное, в чем я должен поставить его выше Игнатьева – это за его большую устойчивость, если можно так выразиться, принципиальность. У Игнатьева очень сильно была развита готовность идти на компромиссы, он всегда был готов обойти неприятный вопрос, и, наконец, у него оказалось уже за границей какое-то мелочное самолюбие, нежелание признать, что он мог ошибиться, благодаря чему не раз осложнялась наша работа в Кр. Кресте в эмиграции. Только этим мелким самолюбием я объясняю его упорство в противодействии смене бар. Рауша и Иваницкого, о чем я буду говорить дальше.

Пока что моя поездка в Минск особых результатов не имела. В Главном Управлении я сделал доклад о том, что там было. Книжник меня дополнил, причем разногласия между нами не было. Впрочем, ничего нам и не приходилось от этой поездки ожидать: уже то было хорошо, что пока в Минске ничего идущего в разрез с работой Главного Управления решено не было.

По возвращении моем из Минска мне пришлось еще принять участие в двух комиссиях – в Романовском Комитете по пересмотру его устава и в Министерстве внутренних дел в комиссии под председательством Лизогуба (до того выборного члена Гос. Совета, а позднее председателя Совета министров у гетмана Скоропадского) по пересмотру законоположений о подданстве. Почему в самый разгар войны и после революции потребовалось пересматривать эти законы, я так и не узнал. В комиссию эту я попал как представитель Кр. Креста, тоже неизвестно, зачем там понадобившийся.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное
Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное