Дмитрий Васильевич Дашков, преемник графа Сперанского в званиях главноуправляющего II отделением Собственной его императорского величества канцелярии и председателя департамента законов, быв назначен в эти должности в феврале 1839 года, занимал их очень недолго. Уже в конце августа того же года, при открывшемся у него сильном кровотечении горлом, врачи предсказали, что оно будет иметь исходом чахотку или водяную, и что больной, при расстроенном прежними недугами здоровье его, не будет в силах перенести этой болезни. С тех пор Дашков уже не выздоравливал. Государь навестил его 20 ноября, а в ночь с 25 на 26 его уже и не стало.
Скончавшийся в цвете мужских лет, на 52-м году, Дашков оставил мало людей, которые его любили; но все, даже имевшие действительные причины его не любить, питали к нему невольное уважение.
В царствование императора Александра он занимал должности советника нашего посольства в Константинополе и потом члена совета комиссии составления законов; но настоящая роль его на государственном поприще началась уже при императоре Николае, познакомившемся с ним через его друга графа Блудова, которого самого свел с императором Карамзин.
Человек с высоким образованием, литературным и ученым, с светлым и обширным умом, в котором было много иронического воззрения на жизнь, с прямодушием, обратившимся у нас в пословицу, с увлекательным даром слова, ставившим его, несмотря на заикание, в ряд истинных ораторов, наконец с прекрасным пером, уступавшим разве только перу Сперанского, Дашков соединял в себе все качества, чтобы быть полезным, и при всем том принес очень мало существенной пользы.
Как, с одной стороны, высокие его достоинства парализовались непреоборимой, классической леностью, останавливавшей все добрые начинания и не допускавшей довести что-либо до конца, так, с другой, вся пленительность его исчезла под оболочкой недоступной заносчивости, высокомерия, редко свойственного людям гениальным, и совершенной дикости или нелюдимости — плода, частью, той же физической и моральной лени, а частью, думаю, презрения к тем пигмеям, посреди которых осудил его жить наш век посредственности.
Проходили дни, недели, даже месяцы, в продолжение которых Дашков сидел или, лучше сказать, лежал в своем кабинете, запершись ото всех, даже самых приближенных, погруженный в чтение романов или других произведений легкой литературы, в полной апатии к делам и к людям. Привычки считаться с мнением общества для него не существовало: он пренебрегал всеми обыкновенными приличиями общежития, не отдавал никогда никому визитов, принимал у себя, даже людей самых значительных, не иначе как с величайшими затруднениями, резко шел наперекор всем мнениям, не совпадавшим с его собственным, не щадил ничьего убеждения и вообще, в нашей придворной и светской жизни поставил себя безнаказанно в какое-то исключительное, ни от кого не зависимое положение. Его не видывали нигде по месяцам, и вдруг он приедет в Государственный Совет, прогремит сильной, красноречивой речью, увлечет за собою всех слушателей и потом запрется опять в свой кабинет — отдыхать за романами. В десятилетнее почти управление министерством юстиции он был часто превосходным судьей и юристом, но никогда не был хорошим администратором, еще менее законодателем, потому что то и другое требует труда ежедневного, постоянного, усидчивого, а к такому труду Дашков не был ни склонен, ни способен. Судебная часть нисколько в его управление не поднялась.
Местные и высшие суды, канцелярия сената — все осталось при нем как было, если не сделалось еще хуже; порядок делопроизводства нисколько не облегчился и не ускорился; беспорядки, злоупотребления, лихоимства также нимало не уменьшились и, при неприкосновенной чистоте самого министра, все кругом его брало более чем когда либо; наконец, законы наши, как собственно юридические, так и по судебной администрации, не были им подвинуты ни на шаг вперед: он все что-то обещал, что-то сулил в будущем и ленивое бездействие свое прикрывал одними громкими словами. Министр юстиции, по своему званию и кругу действия, должен быть самым популярным из всех министров, а Дашков, напротив, недоступностью, холодностью и высокомерием запугал и отвратил от себя всех, больших и малых. Наконец, в девятимесячное председательство свое в департаменте законов, быв почти все время болен, он, естественно, не мог ничего сделать, а во II отделении даже решительно ни за что не принимался.
Здоровье его, всегда шаткое, в особенности расстроилось после внезапной смерти старшего его сына, умершего в 1838 году, лет 8 или 9, в одни сутки. Сам он, после долгих страданий, угас тихо, потребовав книги еще за полчаса до смерти и изъявляя желание, чтобы наступающее утро было светлое и ясное и дало ему возможность прокатиться. Потеря его, во всяком случае, была потерей государственной, если не столько по тому, что он действительно был, то по тому, чем он мог бы быть.