Но мне всего меньше известно было тогда, что философия сия имела многие недостатки и несовершенства: что самые основания, на которых все здание оной воздвигнуто, были слабы и ненадежны и что вообще была она такого свойства, что дотоле, покуда человек, прилепившийся к оной, будет только вскользь оной держаться и оставаться довольным тем, что в ней содержится, он может быть и добрым и безопасным, а как скоро из последователей оной кто-нибудь похочет далее простирать свои мысли и углубляться более в существо вещей всех, то всего и скорее может сбиться с правой тропы и заблудиться до того, что сделается наконец деистом, вольнодумом и самым даже безбожником, и что весьма многие, преразумные впрочем люди, действительно от ней таковыми негодяями сделались и, вместо искомой пользы, крайний себе вред приобрели и в невозвратимую впали пагубу, так как то же самое едва было и со мною не случилось, так о том упомяну я после в своем месте.
А сколь мало было мне сие известно, столь же мало знал я и о том, что за несколько до того лет проявилась в свете новая и несравненно сей лучшая, основательнейшая и не только ни мало не вредная, но и то особливое пред всеми бывшими до того философиями преимущество имеющая философия, что она всякого прилепившегося к ней человека, хотя бы он и не хотел, но поневоле почти сделает добрым христианином, так как, напротив того, вольфианская и хорошего христианина превращала почти всегда в худого или паче в самого деиста и маловера, и что сия новая и крайне человеческому роду полезная философия, основанная в Лейпциге одним из тамошних ученейших людей, по имени Христианом Августом Крузием{103}, начинала уже греметь в свете, получать многих себе последователей и мало-помалу распространяться в Европе и между прочим в самом том городе, где я тогда находился. Тут преподавал уже ее или учил публично один из университетских магистров, по имени Вейман; но как все прочие профессоры были еще вольфианцы и последователями помянутой прежней и несовершенной философии, то и терпел он еще от них за то некоторое себе гонение и недоброхотство, а особливо потому, что многие из студирующих в Кенигсберге, отставая от прежних учителей, прилеплялись к оному и, научившись лучшим правилам и мыслям, делались им такими противниками, которых они никак преобороть были не в состоянии на обыкновенных своих прениях.
Всего того я еще не знал и не узнал бы, может быть, никогда, еслиб не случилось присланным быть к нам из Москвы вышепомянутым десяти студентам и мне с двумя из них покороче познакомиться. Оба они были наилучшенькие из всех и самые те, которые назначались для занятия моего места и для исправления моей должности. Один из них прозывался Садовским, а другой Малиновским. Оба они были московские уроженцы, оба тамошних попов дети, но оба весьма хороших характеров, хорошего и смирного поведения; оба охотники до наук и хорошо в университете учившиеся и довольные уже сведения обо всем имевшие, а притом с хорошими чувствиями люди. Как обоим им велено было того времени, покуда понавыкнут они более немецкому языку и к переводам сделаются способнейшими, приискать себе учителей из тамошних профессоров и продолжать у них прежние свои науки, то, учась еще в университете философии, избрали они и тут сей самый факультет и, приговорив одного из тамошних профессоров{104}, стали продолжать слушать у них лекции, так как делывали то, будучи еще в московском университете.
Так случилось, что профессор тот был хотя, как и все прочие, вольфианец, но из учеников его, тамошних студентов, были некоторые, учившиеся тайно и у помянутого магистра Веймана той новой крузианской философии, о которой упоминал я выше, и что сии, спознакомившись и сдружившись с обоими нашими студентами, насказали им столь много доброго как о сей новой философии, так и о Веймане, что возбудили у них охоту поучиться сей новой и толико лучшей и преимущественной философии.