К Ирине Александровне Раевской я заглянул перед вечером. Когда я вошел, она находилась в столовой и, сидя в кресле у круглого стола, писала письмо. На обеденном столе не было самовара; отсутствие самовара, чайной посуды, пирожков и ватрушек сказало мне, что в быту Раевской произошла отклонения от купеческого этикета. Отсутствовала и Семеновна: не тараторила своим сиповатым голосом. «Хаживает ли она к Ирине Александровне или уже перестала?» — подумал я. Пока Ирина Александровна удивленно и холодно смотрела на меня, неожиданно появившегося в ее доме, я обвел взглядом окна, шкафы и буфет, — все в просторном зале выглядело серо, тускло, заношенно, а на некоторых предметах, стоявших на этажерке, был заметен слой давнишней пыли; особенно мутны были от нее стекла окон, грязноваты занавески, несвеже выглядели и парусиновые чехлы на диване и креслах. Да и сама Ирина Александровна сидела в серебристо-сером старомодном платье с помятыми кружевами на груди и замызганными оборками на подоле; ее темно-русые густые волосы небрежно, кое-как захвачены в коронку, отдельные их пряди свисали на виски и на лоб; ее глаза блестели тускло, казались белесыми, не сияли синеватым пламенем, как год тому назад, как бы говорили: «А пошли вы к черту! Как все мне в жизни надоело!» Тонкие губы на фоне ее бледного и холодного, как мрамор, лица капризно-нервны и презрительно-злы: казалось, вот-вот превратятся в жало и ядовито ужалят. Всматриваясь в ее лицо, в ее взгляд, уставившийся на меня, я почувствовал, что она нисколько не обрадовалась моему появлению. Такое ее отношение ко мне, признаюсь, чрезвычайно обидело и огорчило меня.
— Здравствуй, Ирина Александровна, — нарушив враждебное молчание, которым она встретила меня, громко и почтительно поздоровался я, шагнул вперед, чтобы пожать ей руку.
Женщина медленно, как бы через великую силу, встала, выпрямилась и жестко проговорила:
— Ну здравствуйте, — и не подала руки. — Давно изволили пожаловать в наш город?
— Нынче утром, на восходе солнца, — ответил я.
— Сожалеете о том времени, проведенном у меня? О том, что не послушались и уехали в свой народный университет? — спросила ядовито женщина, не поднимая ресниц.
— Не сожалею, Ирина Александровна. Вот вы, кажется, недовольны, что я зашел повидаться с вами? Хочу успокоить вас, Ирина Александровна, в том, что я зашел только навестить…
— Кто старое помянет, у того глаз вон. Знаете такую пословицу?
— Слышал, — проговорил я и продолжал: — Вот эти отношения и заставили меня зайти к вам, поприветствовать вас, справиться о вашем здоровье.
— Зря трудились. Не надо бы подметки бить из-за этого! Я тогда выгнала вас… и вы, думаю, это прекрасно помните! — взмахнув ресницами, сказала ледяным тоном Ирина Александровна. — Все, что у нас было с вами, Ананий Андреевич, я не помню: позабыла. Да и было ли что между нами?
Я промолчал.
— Ничего не было, — твердо отрезала она.
— И я так думаю, Ирина Александровна, — согласился я.
— А меня не интересует то, что вы думаете!
— И я так думаю, — сказал я. — Думаю, слушая вас, Ирина Александровна, вы уже и голубков с золотисто-лазоревыми крыльями не видите в своем доме… да и образов, икон и иконок стало меньше в вашем голубином доме, и неугасимые лампадки не горят, как тогда… Неужели я и это все видел во сне?
Ирина Александровна вздрогнула, промолчала.
— Вы, кажется, живете одни?
— А вам интересно?
— Можете не отвечать.
— Если не считать работницу — одна.
— А где сейчас Федор Федорович? В Варшаве?
— Что ему там делать, когда немцы… Он кончил военную школу прапорщиков и вот уже четыре месяца — на Западном фронте, командует ротой, защищая родину. — Она помолчала, затем сказала медленно, сквозь зубы: — Если устали, садитесь.
Но я предложение Раевской понял иначе, мне послышалось в ее голосе: «А пошли вы к черту». Я дал понять ей, что не расслышал ее «любезности», и не сел, остался стоять.
— Войне еще года нет, — продолжала она, — а жизнь так изменилась, что страшно становится жить. — И женщина разразилась ожесточенной бранью на дороговизну жизни, на деньги, которые превратились в кучи бумажного хлама. Говоря жестко и зло об этом, она не думала, казалось мне, ни о сыне, своем голубке, ни обо мне, к которому, охваченная страстью, часто врывалась в комнату, — она сейчас была далека от сына, а еще дальше от меня.
— Почему страшно? Вы, Ирина Александровна, человек обеспеченный. У вас дом, садик, капитал солидный, — возразил я, стараясь утешить…
Мои слова передернули Раевскую так, что ее щеки стали серо-пепельными, губы искривились, чуть отвисли в уголках и мелко задрожали.