Я еще больше отстранился от нее, взял пирожок с вишневым вареньем и стал есть, поглядывая на Преображенскую. Что видела Евдокия Осиповна в эту минуту в самоваре: свое отражение или еще что-нибудь другое? О чем она думала, уставившись в самовар? Не знаю. Я не мог ответить на такие вопросы. Скорее всего она в серебряной меди с удивлением разглядывала свое уродливое изображение и про себя дивилась этому: «Неужели я так дурна? И верно, дурна, раз мое лицо так растянулось в обе стороны», — как бы говорили ее маленькие скорбные серые глаза. Отражение другого лица, тоже ужасно уродливого, подле своего она не замечала. Она тихо вздохнула и, вздрогнув, откинулась к спинке стула, но не отвела взгляда от самовара: безобразно широченное лицо с приплюснутым и широчайшим ртом, с смертельно тоскующими глазками, похожими на длинные струйки, уставилось на нее из покатой белой меди. А что видела в самоваре Ирина Александровна? Может, действительно, как сказала Семеновна, она видела сизого или лазоревого голубка вместо своего лица? Я не успел ответить на свой вопрос, как она вздохнула, спохватилась, быстренько устремила взгляд на своего ненаглядного Феденьку, беспокойно, в каком-то приподнятом до болезненности умилении спросила:
— У тебя, Феденька, остыл чай?
— Ничего, маменька, выпью и холодный.
Услыхав голоса подруги и ее сына, Евдокия Осиповна пришла в себя, ее сердце дрогнуло в грузном, как дубовый шкаф, теле; она вся обмякла и пожаловалась:
— Не вижу, ничего не вижу. Я, кажись, ослепла? Боже! Я не вижу своего отраженного лица в меди самовара. Алешенька, светик мой… — прохрипела женщина, и ее сознание опять помутилось.
Припадок продолжался не более минуты. Грудь ее колыхнулась; она вздохнула и открыла глаза, увидела бледное солнце в египетской тьме, но не нашла в его свете лица Алешеньки, он две недели тому назад разругался с отцом и, не простившись с ним, уехал в Москву, но не доехал до нее: жандармы арестовали его на станции Подольск и отправили в тюрьму. Узнав об этом, отец отказался от сына и проклял его. Евдокия Осиповна, остановив взгляд на Феденьке, с трудом поднялась (ни маменька Феденьки, ни Семеновна, занятые своими мыслями, не заметили сердечного припадка Евдокии Осиповны) и вышла в коридор, не сказав ни слова своей подруге.
Феденька, внимательно прочитав передовую «Нового времени» и заглянув в другие статьи, отложил ее в сторону и с приятной улыбочкой взял газету «Голос Москвы» и, развернув, склонился над нею. Я, посматривая на него и доедая ватрушку, стал неторопливо пить чай. Не отрывая глаз от речи Гучкова, Феденька выпил, поставил пустую чашку на блюдце. Ирина Александровна протянула руку к ней и хотела наполнить чаем: она знала, что голубок за послеобеденным самоваром выпивает три-четыре чашки. Сегодня же Феденька, к удивлению и огорчению маменьки и Семеновны, выпил только одну. Они, переглянувшись опечаленно между собой, открыли рты и хотели спросить у него, почему он, Феденька, не кушает чай, как всегда кушал, но, видя умственную сосредоточенность на его лице, разумно промолчали. В этот раз Феденька, как справедливо подметила его маменька (она была очень наблюдательна), сделал в чаепитии резкое отступление от купеческого этикета, исполняемого им в точности; и отступление это сделал Феденька неожиданно в сторону дворянства, — дворяне, как он знал, не наполняют до вздутия свои животы чаями. Так вот Феденька сегодня же, прочитав статью Буренина в «Новом времени» «Дворянство и Россия», сделал неожиданно для себя на девяносто градусов крен в сторону этого класса. Но он еще ни разу но сделал такого высокого крена в сторону лапотной России: мужики, это всем известно, не пьют чаи с таким благородством и возвышенным чувством, с каким пьют чаи поднимающееся купеческое сословие и класс дворянства, а просто «хлебают» из глиняных прокопченных горшков, чугунков, из пузатых самоваров, «хлебают» не дорогие китайские чаи, а воду, заваренную чебором, шалфеем, листьями клубники; «хлебают» до девятого пота и даже до слез; «хлебают» и плачут, плачут и «хлебают».