В приемной главного доктора было человек тридцать. Я сел на стул. Прокопочкин привалился к стене и, передохнув от лестницы, тоже сел. Синюков и Лухманов уселись на диван, за круглый столик, на котором лежали газеты «Свет», «Новое время», «Речь» и «Биржевые ведомости», журналы «Огонек», «Лукоморье», «Нива» и «Солнце России». Возле двери, за письменным столом, — сестра. Она вызывала людей по списку и посылала их на комиссию. Люди не задерживались долго в кабинете, быстро выходили из него. Одни довольные, с сияющими лицами, другие туча тучей. Если лицо у вышедшего из кабинета веселое, то его отпустили совсем или же дали ему месяц-два на поправку здоровья. Если у вышедшего лицо пасмурно, туча тучей, то его и спрашивать не надо — назначили в запасной батальон.
Я взял журнал «Нива» и открыл; рассматривая картинки, я на предпоследней странице увидал стихотворение и прочел. Вот оно, эпически спокойное и страшное:
На сердце у меня после этого стихотворения стало еще мрачнее, будто передо мною погасили свет в будущее человека и я провалился в душно-теплый мрак — в чертову нирвану. Из нее выпрыгнул огромный, покрытый бурой жесткой шерстью и с багряно-желтыми глазами дикарь, высунул кровавый язык и затанцевал. Я вздрогнул и бросил от себя журнал, махнул рукой по глазам. Мрак нирваны рассеялся, дикарь, танцующий на красных гвоздиках, пропал. Вместо теплого мрака и дикаря — солдаты, столы, сестра, диван и стулья, белые стены и сероватый день на улице, за большими окнами приемной, — он заглядывал в окна. Я стал смотреть во двор. Глядя на крыши соседних домов, высоких и мрачноватых, я не заметил, как дошла уже очередь и до меня, — меня вызвали раньше Прокопочкина, Лухманова и Синюкова. Из кабинета вышел высокий солдат, лицо у него было красное, а глаза виновато-растерянные. Он чуть не сбил меня с ног.
— Ослеп от радости, — посторонившись, сказал я добродушно.
Солдат даже не взглянул на меня, махнул рукой и выбежал из приемной. Сестра поднялась и открыла дверь и, пропуская меня мимо себя, строго сказала:
— Входите, Жмуркин!
Я переступил порог и прикрыл дверь. Остановился. Свет высоких окон бил навстречу мне, в глаза. Толстые и узкие, бородатые и безбородые лица — за длинным столом.
— Подойдите сюда, к столу, — позвал громко знакомый голос.
Я подошел. Из-за стола поднялись главный доктор Ерофеева, седой, с орденами на груди старичок, коренастый, с крупной лысиной на шарообразной голове, потом привстал со звездою на узкой груди генерал и, поглядев на меня, тут же сел.
— Покажите руку, — попросила Ерофеева.
Я протянул руку.
— Пошевелите пальцами, — приказал лысый генерал и выпучил серые глаза на кисть моей руки.
Я пошевелил пальцами.
— Прекрасно, — протянул решительно генерал и сел на свое место.
— Прекрасно, — повторил старичок тоненьким голосом и смахнул пылинку с левого плеча сюртука.
— И совсем не прекрасно, — возразил я довольно громко, а главное — неожиданно для себя, — пальцы-то у меня еще не работают, а двух нет — под Двинском остались.
Члены комиссии вытянули лица, еще больше выпучили глаза и с возмущенным удивлением уставились взглядами на меня.
— Ничего, — опомнившись первым, гневно сказал лысый генерал, — отечеству еще можете служить!
Физиономии над столом, над его зеленым полем и чернильными приборами, оживились, по ним пробежали гримасы и спрятались, вместо них выступила чопорно-суровая деловитость, и она превратилась предо мной в стену. Видя перед собой не лица комиссии, а стену, я понял, что они очень заинтересовались моей наружностью: крошечным ростом, бородой, а главное — тем, что я осмелился возразить генералу на его «прекрасно».
— Если так, ваше превосходительство, то придется послужить отечеству, — ответил я лысому старичку и заглянул ему в глаза, похожие по цвету на мокрую мышиную шерсть.