Читаем Записки баловня судьбы полностью

Для сотрудников Ленинки я оказался незаменимым консультантом; газеты изрыгали десятки новых имен, со скобками и без оных, людей, провинившихся «жестоко» или только «потерявших бдительность», оступившихся, «тузов» космополитизма или их «пособников». Как разобраться в этом неостановимом селевом потоке провокаций и лжи: кого изъять из библиотечного обихода, кого придержать «до команды»; кого числить в нагрешивших литераторах, кого в театральных списках, а кого по части музыки или живописи и ваяния? Славные женщины поджидали меня в короткие мои перерывы, выясняя, кто такой Фред Басехес — писатель или художник, в какой «ящик» определить Дайреджиева, Коварского или Александра Мацкина, к литературным ли критикам или к театру, кто автор книги об Улановой — Голубов или Потапов?

Я бывал не только опечален, но и счастлив в эти минуты. Сознавая, что расспросы не к добру, я радовался самой возможности сказать о них уважительные, добрые слова, вспомнить их пусть на людном библиотечном перекрестье, на каталожных «проспектах» Ленинки, заочно встретиться с мудрым и нежным Фредом Басехесом, чей конец будет вскоре таким трагическим и таинственным; с упавшим больше года тому назад с размозженной головой в снег рядом с Михоэлсом Голубовым-Потаповым; с Александром Мацкиным — он давно был для меня и наставником и эталоном чести и нравственности; с Игорем Бэлзой, легендарным еще по киевским временам эрудитом и покорителем женских сердец, — с настоящими, прекрасными людьми, отданными в эти дни своре.

Мое довольно основательное знание персоналий деятелей искусства и литературы вносило призрачный элемент ясности в разноголосицу, а добрые аттестации людей, как бы уже выброшенных на обочину жизни, вгоняли веропослушных библиотекарш в краску и трепет.

А я был так счастлив, что ни нужда, ни мысль о только что учиненной несправедливости не могли умалить полноты моего существования. У нас все еще был дом; отчуждаемый от нас военно-прокурорскими зычными басами, но дом еще был, и в нем меня ждала Валя, жила любя, и сострадая, и тревожась, — откуда ей, перечитавшей всю русскую классику, знающей ее так, как мне самому в суете — жизни так и не привелось узнать, откуда ей было набраться уверенности в том, что я напишу прозу, нечто достойное чтения? Не скоро решилась она взять в руки мои листы, исписанные так мелко и густо, что с иной спечатывалось шесть, а то и восемь машинописных страниц; не скоро ее глаза открыли в этом тексте что-то вселяющее надежду.

Социальный опыт Вали был драматичнее и сложнее моего: обыск и арест отца, тюремные и «этапные» хождения в надежде что-то узнать, увидеть; раннее материнство, война, жизнь в оккупации со Светланой, голод, облавы, эшелон, увозивший в концлагерь Киверцы их, киевлян, попытавшихся задержаться в городе, дожидаясь подхода нашей армии; ночной побег на ходу из теплушки под Бердичевом, долгое пересиживание в погребах Бердичева, пока выдыхалось контрнаступление Манштейна, а после, в январе 1944 года, возвращение в родной разрушенный город, занятое другими жилье и тупое, а то и злобное подозрение людей, захвативших твой дом, твой стол и твою кровать, — мол, вы жили, жили при немцах, дышали, смирялись, не подохли — значит, и не были настоящими советскими патриотами! Как легко, а то и выгодно бывало оскотинившемуся обывателю судить черным, немилосердным судом исстрадавшихся в оккупации людей.

В 1949 году ей минуло 25 лет. Крушение последней своей, уже московской попытки завершить образование, доучиться на двухгодичных курсах иностранных языков в Лялином переулке, — ее отчислили единственно из-за «страшной фамилии» — она приняла стоически, и если всплакнула, то в час, когда я горбился над книгами в Ленинке.

«Страшная фамилия» — придумано не мной. Надвинулась бездомность, впятером нам нигде не приткнуться, пришлось отослать в Киев Светлану и маму. Поселение мамы в небольшой комнате, где уже жили трое — моя сестра, ее муж и маленькая дочь, ускорило горькую развязку в этой семье, которую терзали неурядицы: сестра тяжело болела туберкулезом, весной 1953 года она умерла, ее брак к этому времени практически распался.

Нужны были билеты в Киев, а на календаре июнь, пора отпусков, с билетами трудно. Кто-то из друзей позвонил знакомой в МПС, я отправился к этой женщине за броней. «На чью фамилию писать?» — спросила она. Я мог бы назвать любую фамилию, но пересилил страх, ведь в кассе могут спросить документ. «На Борщаговского…» — «Какая страшная фамилия!» — воскликнула женщина, соболезнуя мне: легко ли жить однофамильцам разоблаченного, поносимого газетами человека! Мысль, что именно этому человеку она оказывает услугу, не могла ей прийти в голову — перо выпало бы из ее рук…

27

9 марта 1949 года Давид Тункель молча положил на мой стол свежий номер «Красной звезды». Прошло больше месяца с памятного партийного собрания в холле правительственной ложи, а труппа Центрального театра Красной Армии, где подвизались один за другим два «именитых космополита» — Бояджиев и Борщаговский, так и не собралась для покаяния и очищения.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже