Читаем Записки баловня судьбы полностью

И земного поклона заслуживают те немногие, кто имели смелость пойти против течения, не поддаться безумию, с достоинством отстаивать свой взгляд.

Вспомним переполненный зал Театра киноактера на улице Воровского, напротив старого ЦДЛ. Сотни писателей голосуют за исключение из СП СССР Бориса Пастернака — в ответ на его полное достоинства и вовсе не вызывающее, а печальное письмо в секретариат СП. Пусть не все подняли руку за его исключение, многие, пряча глаза, пересиживали тягостную минуту «Кто против?» — спросил председательствующий С. С. Смирнов. Ни одна рука не поднялась. «Кто воздержался?» — спросил он и без паузы, автоматически заключил: «Единогласно!» Как превосходно это суровое, подлое единогласие, предопределение чужой судьбы, хотя никто толком не поймет, в чем же вина поэта, автора «Доктора Живаго», удостоенного, вместе с лирикой Бориса Леонидовича, Нобелевской премии!

Но послышались голоса: «Есть воздержавшиеся!»

В последнем ряду партера, близко от меня, поднял руку немолодой человек. «Кто там воздержался?» — раздраженно окликнул Смирнов: ему портили эффект полного единомыслия. Настолько портили, что эпизод этот, так памятный мне, даже не зафиксирован в стенограмме.

Голос человека тверд, но тих, ему не докричаться до президиума, и помог зал, как эстафету передавая, перекатывая на сцену фамилию: Гроссман-Рощин! Гроссман-Рощин! Гроссман-Рощин!

— Так и запишем, — с оттенком пренебрежения сказал Сергей Сергеевич. — Воздержался один Гроссман-Рощин.

Велик ли подвиг воздержаться при таком видимом или кажущемся единодушии сотен твоих, коллег?

Велик и заслуживает долгой памяти.

А ведь это вершилось уже не в сталинские, в хрущевские либеральные времена, никто из сидевших в зале не опасался ареста, даже решись он выйти на авансцену и сказать убежденное слово в защиту Пастернака.

Желающих не оказалось. Освободившись от Берии, общество не освободилось внутренне. Оно не свободно вполне и сегодня.

28

Иллюзии Константина Симонова, надо думать, развеялись. Не удалось «цивилизовать» репрессивную, нечистую «идейную борьбу», когда слова «банда» и «бандиты» воспринимались едва ли не как ласковое похлопывание по плечу. Администраторы разбоя торопились, их окрыляла безнаказанность, надежда, что мы, «безродные», догуливаем и нам не миновать тюрьмы. Суров — человек дела и крепких организаторских способностей — расчетливо ввел в черную игру новый козырь, поопаснее всего, что говорилось и печаталось в газетах до того февральского дня, когда состоялось писательское собрание. Одно дело желчный критик-одиночка, брюзжащий скептик, бросающий тень на праздничный мир социалистического искусства, — в борьбе с такими очернителями можно обойтись домашними средствами, не допускать их «на пушечный выстрел к святому делу советской печати» (Маленков). Совсем другое — тайная организация, вредительская деятельность банды злоумышленников, выведенных из себя успехами советского театра, тщетностью своих попыток остановить его подъем.

Пытался выступить все еще до конца не поверивший в наше крушение Юзовский — прекрасный оратор и полемист. Но Суров и Первенцев не давали ему говорить, прерывали его, потешались над ним. Первенцев поднялся от стола президиума, простер руку, так что голова низкорослого Юзовского как бы нырнула под мышку Первенцева, и сказал, что вы, мол, воображаете себя гигантом, а вот вы какой ничтожный пигмей, карлик! Что же, аргумент и в духе времени и вполне во вкусе Первенцева…[40]

Было у Софронова и Сурова твердое намерение вытащить в ЦДЛ меня, затруднить тем самым задачу ненавистному им, несмотря ни на что, Симонову. На руках у Сурова мое письмо Д. Т. Шепилову, с резкостями в адрес Фадеева, я наверняка заупрямлюсь, и не трудно будет выгнать меня из Союза писателей, лишить единственного «вида на жительство». Мне настойчиво звонил член парткома Иван Иванович Чичеров — покладистый человек, проведший жизнь, как это водилось в РАППе, в ораторстве, в выработке «платформ», программ, резолюций и поправок к ним. Накануне собрания он звонил мне трижды, все настойчивее требуя меня в писательский клуб, и не мог понять, как это я не приду, не «воспользуюсь трибуной», не выступлю «перед товарищами», не признаю ошибок: своим упрямством я посягал на разумное устройство мира, на порядок жизни, на ее высшую гармонию.

В его простодушных настояниях чудилось мне и что-то вынужденное, будто он в комнате не один, его разговор со мной слушают. Чичерова выбрали для этой роли с умом: мягкий, суетный, нейтральный человек, без палаческих замашек, считавшийся моим другом, как, впрочем, и сотен других людей, еще более далеких от него, чем я. Всеобщий друг…

— Здравствуй, Саша! Завтра собрание, докладывает Костя, тебя ждут. (Почти идиллия, небольшое домашнее торжество!) Почему молчишь? Это Ваня Чичеров. Мы тебя ждем.

— Я не приду.

— О тебе разговор, а ты не придешь! Соберутся товарищи, мы наконец спокойно обсудим…

— Меня зовут на расправу, и мне незачем туда ходить.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже