Несколько дней назад Борис Андреевич совместно с МХАТом собирал драматургов столицы для творческого разговора. Сурова не позвали, полагая, что из-за скандального разбирательства ему будет неловко появиться на таком совещании. А во втором часу ночи, допившись до градуса, когда все трын-трава, Суров позвонил Лавреневу. Он вел разговор из шумной компании, «играл на публику», был по-хамски груб, материл его, грозил, что сведет с ним счеты и никому не позволит вычеркивать себя из списка лучших драматургов.
Лавренев бросил трубку. Раздался новый звонок и более изощренная брань, и еще звонок, и еще — телефон трезвонил до тех пор, пока Лавренев не грохнул аппарат об пол.
— Это, конечно, серьезное основание посчитать Сурова автором пьесы, — сказал я. — Раз матерщинник, пьяница, значит, талант.
— Вот письмо, его привез шофер Сурова. Прочтешь? — Борис Андреевич будто чувствовал, что я не захочу читать письмо Сурова. — Ладно. Ты слишком предубежден. Пойми, как я его ненавижу, но это значит, что я вдвойне обязан быть справедливым.
Он объяснил, что письмо это — покаяние и исповедь, крик души человека, который хочет побороть порок и не может, рассказ о детстве, о дремучих нравах, о том, как трудно было ему пробиваться к книге, к свету, потом и к театру, к любимому делу. Сказал, что письмо талантливо, что Сурову он никогда не подаст руки, но не вправе вымещать на нем злость. Уже на высокой теноровой ноте пел великодушный русский интеллигент, всегда виноватый перед человеком из народа, перед тем, кто учился на медные гроши и вышел из темного царства к свету…
Мой праздник был испорчен. Я ушел от Лавренева с копией его письма в издательство и с тоскливым чувством свершившейся несправедливости. Дома я застал Давида Тункеля. Родись этот человек в начале нашего летосчисления, он милосердием и всепрощением поспорил бы с Христом. Он знал, как недостойно повел себя Варшавский по отношению к нам, но и ему не мог отказать в участии, рукопожатии, добром слове. И Тункель рассказал о случайной встрече с Варшавским в этот день.
История такова. Варшавский в очередной раз позвонил в ЦК. С ним впервые разговаривали строго, даже сурово: предупредили, чтобы больше не обращался в ЦК, пусть, если хочет, подает в суд, требует экспертизы черновиков, но пусть и запомнит, что если суд признает его авторство «Рассвета над Москвой», то из партии за обман правительства (Сталинская премия!) исключат не только Сурова, но и его тоже. Угроза высказана недвусмысленная: хочешь уцелеть — кончай ссору, решил идти до конца — пеняй на себя. Пришлось вновь стучаться в дверь Сурова и скреплять новую дружбу водкой.
В подпитии Суров похвастался, как он помучил «старика» ночными звонками, потом взял со стола страничку с письмом, которое собирался отправить Лавреневу. Письмо размашисто-грубое и с ужасной концовкой: мол, куда ты в наставники драматургов прешь, ты единственного сына ни воспитать, ни уберечь не смог…
Варшавский растолковал ему, что такое письмо — конец, война без пощады и неизбежное поражение Сурова. Играть надо умнее. Он сел за машинку и написал то самое письмо-исповедь, которое получил за подписью Сурова Борис Лавренев.
Бедный, страдающий Борис Андреевич оказался прав: пьеса «Рассвет над Москвой» написана той же рукой, что и покаянное письмо!
Только чьей?!
Я ошеломленно смотрел на умолкшего Тункеля. Лавренев уже отослал свое заключение в ЦК, и было бы жестоко поставить его перед нестерпимой необходимостью менять оценку. И поверит ли он рассказу из третьих рук? Лавренев и без того был надломлен домашней трагедией.
Несмотря на всю доказательность оценки аферы А. Сурова авторитетной писательской комиссией, мы бы долго еще чествовали «ведущего драматурга», избирали бы его в президиумы собраний, во всевозможные бюро и комитеты. Возможно, появились бы и новые афиши все с тем же «заслуженным», обеспеченным моральным кредитом именем Сурова. Где благоденствуют лжеученый Лысенко, лжефилософ Александров, лжеполитик Георгий Попов, непременно должен возникнуть и лжедраматург.
Увы, Суров не помог своим благодетелям и поручителям: неуязвимый, пока он попирал мораль, блефовал, обманывал театры, издевался над Комитетом по Сталинским премиям, он рухнул, когда посягнул на идеологический ритуал.
Пришел день выборов в Верховный Совет СССР.
Агитаторы с утра поторапливали избирателей — считалось доблестью закончить голосование раньше других участков. Звонки в дверь сердили Сурова, ему предлагали, как больному, доставить на дом «урну», он приходил в ярость, «добавлял» и все тянул, тянул до мартовских сумерек, гнал агитаторов, кричал, что никто ему не указ. А придя под закрытие на участок, скомкал избирательные бюллетени, швырнул на пол и принялся топтать ногами.
Терпение кончилось, Суров оказался приоткрыт партийному суду.