Вот какой мрак подступал к Горбатову, терзая и страхом и неопределенностью. К тому же он был на распутье: лучшие его пьесы — «Одна ночь» (кажется, так называлась правдивая, сильная психологическая драма о людях, оказавшихся в одном жилище в ночь, когда город переходит из рук в руки, приходят немцы, но на короткое время, не сумев удержаться) и «Закон зимовки» — запрещены, проза не пишется, а что написано, тем он недоволен, попытка вырваться в «парадные» сценаристы окончилась фиаско.
Я почувствовал нелепые укоры совести. Я пообвык, притерпелся, живу почти счастливо, жду, когда проснется Симонов, но ночное волнение миновало, я надеюсь на одобрение рукописи. Я — нищий, бесквартирный, изгнанный из партии, но весь в живой, крепнущей надежде, а Горбатов нездоров, я вижу, как он характерным жестом поглаживает грудь, задерживая ладонь там, где особенно больно. Он именитый писатель, почти патриарх советской литературы, привыкший к похвалам со времен «Нашего поколения», но как-то погасший, потерявшийся, ведущий горький пересмотр всего, что написал в прошлые десятилетия. Я — счастливый отец, в несуществующем моем доме любовь, а у него ГУЛАГ уже отнял такую трудную и любимую Тату.
И я снова хвалю его пьесы, уверяю, что к ним еще вернутся, хвалю и его обыкновенную Арктику, хотя помню ее общим очерком, хвалю и вызываю его ироническую, невеселую улыбку.
К моему облегчению, к нам выходит Константин Михайлович. Он действительно верит в благополучное будущее романа. Мы еще вернемся, говорит он, к подробному разговору, у меня немало предложений, но книга уже написалась, она существует, ее избыточно много, но она есть, есть, есть…
36
Не скажу, чего было больше в спокойствии, с каким встретил меня Александр Фадеев: привычного самообладания, равнодушия или сановного убеждения, что все движется согласно непреложным законам партийных кар и справедливости. Разве что я поспешил с рукописью, тороплю принятые сроки «амнистии». Он знал о романе от Константина Михайловича, но Симонов, на его взгляд, не мог быть объективен и недостаточно сведущ в истории. И Фадеев решил пропустить рукопись через авторитетного историка.
— Я романа не прочту, — сказал он, как бы защищаясь вытянутой рукой от рукописи. — Если бы и пообещал, то обманул бы. Вот… — Он коснулся пальцами другой, тоже изрядной рукописи. — Я старика Пришвина год обманываю. Не успеваю.
Не знаю, была ли это «Кащеева цепь», вышедшая только в 1960 году, роман-сказка «Осударева дорога» (1957) или «Корабельная роща».
К счастью, я не знал, что рукопись с письмом Фадеева уже отправлена академику Тарле, автору «Крымской войны». В фундаментальном исследовании Евгения Тарле есть отдельная глава о действиях европейских флотов против России на Белом море в камчатских водах и поражении морского десанта на самой Камчатке. В этой главе ряд досадных фактических ошибок очевидных несовпадений с моей книгой.
Камчатский эпизод слишком незначителен в сравнении с битвой у Севастополя и Балаклавы, со сражениями, приковавшими внимание Европы и Северной Америки, камчатские материалы надо было кропотливо искать в сборниках и забытых публикациях, вычитывать в воспоминаниях де Ливрона, мичмана Фесуна, в брошюре жены Завойко, изданной уже после смерти адмирала. А к услугам историков всегда была как будто никем не оспоренная статья адмирала А. П. Арбузова, напечатанная в «Русской старине» за 1870 год в томе I (с. 365–379). Автор — участник обороны Петропавловска-на-Камчатке, офицер, в ходе боя отстраненный Завойко от командования отрядом, — приводит в своих мемуарах ряд верных цифр и сведений, но многое извращает, пытаясь опорочить Завойко, изобразить его тираном, появляющимся на палубе «Авроры» и на батарее Сигнальной горы в сопровождении палача с вынутой из футляра плетью. Декабрист Волконский писал И. И. Пущину: «столько порицаемый служебными тунеядцами Завойко делал чудеса распорядительности, твердости духа». Таков взгляд и историков на Завойко, всех советских историков, и всех моряков-рецензентов моей книги — Б. Рубцова, Б. Лавренева, Н. Мильграма.