Впрочем, Георгий Костаки, русский грек, работавший у Громыко на более скромном, чем Семенов, посту, собирал одно время молодых — когда была надежда, что за ними будущее. Но основу его коллекции составляли художники первой трети века — я думаю, это была лучшая в России коллекция этого периода, он начал собирать ее тогда, когда картинами Малевича и Шагала затыкали выбитые окна в уборных. Костаки был человек любезный и очень хитрый, хотя на меня производил впечатление недалекого. Плавинский смешно рассказывал, как Костаки покупает картины у молодых художников.
— Прекрасная картина, — говорит он, облюбовав, как правило, лучшую, — сколько вы за нее хотите?
Художник мнется. С одной стороны, он не хочет запросить очень много, чтоб не отпугнуть Костаки, с другой — слишком мало, чтобы не принизить себя как художника.
— Ну, рублей сто, — говорит он, наконец.
— Как сто? — поражается Костаки. — За такую картину сто рублей? Да она стоит по крайней мере двести! Так и договоримся — и вот вам двадцать пять рублей задатку.
И они расставались очень довольные друг другом. Были, впрочем, назойливые художники, которые напоминали об остальных деньгах — но не все ведь. Однако, как бы там ни было, Костаки сделал огромное дело, спас много картин от гибели и художников от забвения. Никто из его детей не проявил к коллекции интереса, и в связи с его эмиграцией она, вероятно, частью будет погребена в государственных запасниках, частью растворится за границей.
Еще более интересная коллекция была у Феликса Вишневского, он собирал западноевропейскую и русскую живопись, мебель, фарфор, драгоценности. Ходил он всегда в потертом пиджачке, держался незаметно, в отличие от внушительного и громкоголосого Костаки, и проработал почти всю жизнь товароведом в спичечной промышленности. Собирал он с ранней юности, я запомнил его рассказ, как в двадцатые годы его послали в Суздаль на борьбу с «религиозными предрассудками» — борьба эта заключалась в том, что должен он был рубить топором старые иконы и сжигать в печи. «Я плакал и рубил, — говорил он, — жег и плакал», — но что-то спас для коллекции, надеюсь.
Несколько раз у него коллекцию конфисковывали — и он начинал все сначала.
Жил в дачной пристройке под Москвой, пока в начале шестидесятых годов один из его друзей не завещал или не продал ему двухэтажный деревянный дом в Замоскворечье. По этому дому он водил меня несколько часов, показал даже Кранаха-старшего, висевшего у него в спальне, вообще из массы картин, вывезенных из Германии советскими генералами, выудил он немало интересного.
Была у него также коллекция русских крепостных художников, в первую очередь Тропинина, и Вишневский предлагал передать государству дом и большую часть коллекции, чтобы устроить музей Тропинина, а ему остаться даже не директором, а заместителем. Но государство у него подарок никак не принимало, потому что новый музей — это новые заботы, штат сотрудников, включение в план… Между тем в 1970 году КГБ его коллекцию опечатал, его вызывали на допросы и грозили конфискацией — государство непременно хотело взять силой то, что ему предлагали добром. У этой истории все-таки благополучный конец: музей Тропинина открыли, и Вишневский остался при нем.
Едва весной 1968 года я отнес в редакцию несколько статей о коллекционерах, правда, не о Вишневском и Костаки, как мне позвонил Борис и сказал, что для английской печати нужна серия статей о советских неофициальных художниках, «причем так, чтобы видно было — никто их здесь не преследует». Если о неофициальных художниках и появлялись статьи советских журналистов, то под заголовками «Помойка № 8» или «Дорогая цена чечевичной похлебки». Я надеялся, что смогу написать достаточно объективно — даже в тех рамках, которыми меня ограничили бы, что мои статьи будут полезны для художников и что никто лучше меня не напишет об этом.