Второй экземпляр рукописи я передал одной голландке 4 июля, на приеме у американского посла. Мы впервые были приглашены на такой прием в 1967 году, но приглашение дошло с опозданием, и мы пошли по нему из любопытства на следующий год, когда нас, собственно говоря, не приглашали. Вообще же 4 июля так много народу сразу проходит в ворота особняка, что может пройти любой: мы только издали показали милиции белую бумажку. Конечно, в обычные дни совсем не так, посольство и резиденцию посла США охраняет даже не милиция, а чины КГБ в милицейской форме, а в домах напротив, сидят так называемые «кукушки», наблюдая за входом.
Мы оказались в конце столь привычной русскому глазу очереди, которая медленно втягивалась в глубь дома, где несколько мужчин и женщин с усталыми, но приветливыми лицами пожимали руки. После этого под звуки военно-морской музыки все разбредались по большому залу и двору, обнесенному каменной стеной. Во дворе были расставлены павильончики, дети дипломатов предлагали выпивку и закуску под названием «горячая собака». Мелькали порой знакомые лица, и толстая фигура Костаки маячила, но большинство мне было незнакомо, и вдруг я увидел своего старого приятеля Зверева под ручку с какой-то дамой.
Дама махала руками и была несколько навеселе, но когда я строго спросил ее, кто она такая, все немножко испугались: оказалось, что это г-жа Томпсон, жена посла. Это для меня было странно, я представлял себе, насколько должна быть надута собственной важностью жена советского посла в Вашингтоне.
В разгар моей борьбы против ссылки раздается звонок в дверь, типичный гебист протягивает повестку — но нет, это не повестка на допрос, а приглашение на вечер в связи с отъездом американского посла. Гюзель написала портрет его младшей дочери — очень тонкий, мы видели его недавно в Вашингтоне. Когда я смотрел на подсобный персонал американского посольства, я чувствовал себя, как на Лубянке. У шофера посла был вид, по крайней мере полковника КГБ, как-то в дождь — а в доме посла не нашлось зонтика — он отвез нас за триста метров домой. Вези, думал я, служба есть служба — и он, вероятно, так думал.
Поскольку рукопись «СССР до 1984?» была передана для публикации 4 июля 1969 года — в день американского национального праздника, то подписал ее к печати Карел 7 ноября — в день советского национального праздника, чтобы таким образом содействовать сближению и взаимопониманию двух великих народов. Он указал также, что книга «соответственно Основному Закону Королевства Нидерландов и Конституции СССР напечатана без предварительной цензуры» — и действительно, в советской конституции слово «цензура» ни разу не упомянуто. О предстоящем издании я услышал по радио «Свобода» и через несколько дней получил письмо от неунывающего г-на Люкона, он читал в «Нью-Йорк Таймс» о моей книге и предлагает свои услуги для ее издания. Я ничего не ответил, но как только я вернулся в Москву, он тут же позвонил мне, даже после моего ареста он пришел к Гюзель — она его не впустила.
Письмо Люкона было не единственным сигналом, что обо мне не забывают.
Соседи рассказали, что прошлой осенью приезжали «люди в штатском», дом наш со всех сторон осматривали, а о нас сказали: «Вы их больше не увидите!»
Теперь по вечерам около дома стали появляться фигуры — и исчезать при моем приближении. В октябре вдруг подкатили две машины, первая мысль: «За мной!»
Но это был директор совхоза, — наш колхоз был росчерком пера переделан в совхоз, — начальник райсельхозуправления и третий, назвавшийся его «братом».
Директор смотрел как-то боком, начальник управления тоже чувствовал себя неуютно, зато «брат» был заметно воодушевлен. Пробыли они у нас минут пять, выпили по рюмке, и «брат» на прощанье сказал: «Мы еще много будем встречаться с вами, Андрей Алексеевич» — оборотная сторона «Вы их больше не увидите». Через два дня директор совхоза выписал мне несколько листов кровельного железа — так сказать, компенсация за привоз «большого брата».
За новым столом, сколоченным бесшабашными плотниками, я писал письмо, очень важное для меня. Летом мы услышали, что советский писатель Анатолий Кузнецов, выехав в Англию писать роман о Ленине, попросил там политическое убежище. Он откровенно рассказал о причинах своего бегства, о литературном конформизме и даже о том, как стал агентом КГБ. Как их завербовали — одного в лагере, другого на свободе — мне известны признания двух русских писателей. Видимо, нелегко им было об этом писать, и сделали они это, чтобы наглядно показать, как действует постыдный механизм насилия. Мне кажется их честность героической — однако и воля, и моральная позиция обоих оказались разными. Пафос статей Кузнецова в том, что «не было дано иного выбора». Но выбор был.