– Слушай, Философ, – сказал он, вытирая ладонями мокрое лицо и обшоркивая ладони об одежду, – это правда, да? Меня казнят?
Я кивнул.
Его снова затрясло. Но теперь рыдания продолжались не очень долго.
– Бред, – сказал он, вновь вытерев лицо. – Бред. Неужели так нужно? Рослый говорит, что так нужно. Ты тоже считаешь, что так нужно?
Я снова кивнул.
– Но почему это должен быть я? Почему я?
Ничего в нем не осталось от прежнего Магистра, холодно-ироничного, скупого на слова и жесты. Сейчас это был какой-то горячечный, трясущийся комок плоти.
– Так тебе выпало, – сказал, наконец, и я.
– Что, что выпало? – закричал он. – Почему мне?
– Зачем ты хотел бежать? – вопросом ответил ему я.
– Бежать? Я? – Магистр хохотнул быстрым, диковатым смешком. – Никуда я не хотел бежать. Я провожал Волхва.
– Но ведь зачем-то ты стал вылезать из корзины?
– А так мне было велено. Выйти и обнять его на прощание. Не удалось вот выйти.
– Но почему ты признался на суде в попытке побега?
– Но ведь так нужно?
В голосе Магистра были издевка, неверие и надежда – все вместе, все в едином, трепещущем сгустке.
Я опять кивнул. Ответить ему на этот вопрос утвердительно было все же сверх моих сил.
– У-у… – дикое, утробное, не звуком, а каким-то хрипом вывалилось из Магистра. – У-уу…
– А я тебя казню, – сказал я.
Он, видимо, или не услышал меня, или не понял. Сидел, ухватившись обеими руками за спинку кровати, и из него лез этот урчащий, пузырящийся хрип: «У-у-у…»
– А казнить тебя буду я, – повторил я громче и внятнее, наклонясь к нему.
Магистр услышал. И понял. Хрип прекратился, он смотрел, скособочась, на меня, и вдруг стал вставать, потянулся ко мне руками, и мне показалось, он хочет схватить меня за шею, – я отпрянул.
– Фило-ософ!.. – с прежней протяжностью произнес Магистр, и из глаз у него снова брызнуло, но это были не рыдания, это были какие-то просветленные, чуть ли не счастливые слезы. – Фило-ософ!.. Как хорошо, что это будешь ты… Как хорошо! Я боялся, что какой-нибудь… а от тебя – это хорошо, это мне легче… Я буду думать: вот-вот, вот сейчас… и буду знать, что это ты, мне это будет приятно…
Я вышел от него с чувством какого-то мистического страха. Я должен был увидеться с ним и сообщить, что именно я буду приводить приговор в исполнение, – для того чтобы быть честным перед собой, чтобы не прятать трусливо и гадко голову в песок; и, конечно же, я ожидал от нашего разговора всего чего угодно, но вот того, что он станет благодарить меня за взятую на себя страшную обязанность, – этого я не мог себе и вообразить.
И однако же я сделал свое дело как положено. За ночь в Главном зале был сооружен для казни специальный помост, на помосте, чтобы скрыть от взглядов тысячной толпы предсмертные конвульсии Магистра, установили небольшую кабинку с лежаком внутри, и его, живого, провели туда, укрыли от взглядов. А я со своим смертельным рубильником, укрепленным на торчащей над помостом стойке. Стоял, согласно замыслу Рослого, у всех на виду; стоял и ждал знака. И когда знак был подан, я, ни мгновения не медля, рванул ручку рубильника вниз и вжал заискрившие железные пластины в тесные щели контактов до упора.
С этого дня началась новая эра нашей жизни.
Отныне каждый знал, что жить ему здесь, под землей, еще годы и годы – долгие годы – и, скорее всего, здесь и умереть, так и не увидев земного света. Отныне каждый знал, что его жизнь больше не принадлежит ему. Что она безвозмездно взята у него для Дела и будет возвращена ему лишь тогда, когда заблистают станции мрамором отделки, погонят по туннелям воздушную волну перед собой скорые грохочущие поезда и вытянутся наклонно, чуть-чуть не дойдя до земной поверхности, бегучие ступени эскалаторов.
Большого терпения и великого смирения требует такая жизнь. Не всякому человеку дано обуздать свою душу – как и предвидел Рослый, то тут, то там стали возникать очаги возможных бунтов. Но мы были готовы к тому: везде, на каждом производстве работали осведомители, и в результате не вспыхнуло ни одного бунта, все очаги их были своевременно затоптаны. Вполне возможно, помогло нам в немалой степени и то обстоятельство, что мера наказания была у нас только одна. Роскошь содержать тюрьму мы себе не могли позволить.
Впрочем, угроза бунта оказалась не самым страшным. Что ждало нас впереди. Год от году все быстрее, все стремительнее падала у нас продуктивность труда, его качество, и к какой системе поощрений мы ни прибегали. Ничего не помогало. То, что в первые годы делалось на неделю, теперь растягивалось на месяц, там, где мы надеялись на свежие идеи и решения, мы получали лишь бесчисленные вариации уже знакомого. Все это отодвигало сроки завершения строительства еще дальше, еще в бо́льшую неизвестность, и в конце концов мы были вынуждены принять происходящее как неизбежность.
Несколько раз, особенно в первые годы после того, как мы отрезали себя от земли окончательно, оттуда предпринимались попытки пробиться к нам. Но мы активно пресекали их, со временем эти попытки становились все реже и, наконец, прекратились совсем.