Я думаю, даже оценка четыре, которую Тарле сам себе поставил, сильно завышена. Все наши исторические концепции — фантазии троечников, и это в самом-самом лучшем случае. Глобальная теория невозможна без известной доли хлестаковщины, без легкости в мыслях необыкновенной. Знаю это по себе и не осуждаю в других. Ни одна теория исторического процесса не может быть теорией в том смысле, который это слово получило в точных науках, не годится в качестве инструкции, руководства к действию. Только к прояснению интуиции, рожденной из глубины сегодняшнего исторического опыта — и подсказывающей один-два необходимых шага, но не больше. Надежное руководство к историческому действию так же невозможно, как эликсир бессмертия и философский камень.
Меня оторопь брала, когда Миша Бернштам, обожавший меня когда-то так, как потом обожал Солженицына, с восторгом подхватывал мои текучие мысли, все время менявшие направление, и превращал их в какие-то железобетонные конструкции, повисавшие над пропастью. Кажется, Галич тогда еще не написал своего стихотворения о человеке, который знает, как надо. Но я не раз испытывал тот же страх.
Ад вымощен теориями, которые непобедимы, потому что они истинны, и все руководства к действию давно взяты на учет преисподней. Мои теории — не руководства к действию. И я надеюсь, что они никогда не победят.
Несколько раз я собирался научить историю, как ей себя вести; и в конце концов она сама меня научила: ждать, пока что-то созреет. Тогда можно помочь вытащить наружу то, что уже есть. Что именно? Что Бог даст, Вовсе не обязательно то, что мне хочется. Ну что ж, — можно отойти в сторону. Пусть акушерским ремеслом занимаются другие.
Тенденции исторического развития я схватывал довольно быстро: но их много, а я один и сразу все не могу вместить в свою голову. То лезет в глаза затхлость и гниение, то начинает дуть ветер перемен и становится интересно подумать: а что, если реформы пойдут всерьез? И после пессимистического „Квадрильона“ я разрабатывал оптимистические модели, и после „Акафиста пошлости“ представил себе на миг Москву, ставшую одной из интеллектуальных и духовных столиц мира; Россию, захваченную поисками синтеза культур, стянутых в узел XX веком: и на этой основе — нечто вроде Евразийского сообщества, свободную ассоциацию республик, связанных обшей историей последних десятилетий. Вероятно ли это? Не очень. Но на каждом повороте истории есть неожиданные возможности. Одни вероятны, другие менее вероятны, третьи почти невероятны. но какая возьмет верх — решает непостижимым образом игра высших, низших и человеческих сил в непостижимом сочетании друг с другом. „Железная мистерия“ Даниила Андреева — только метафора. Реальность еще сложнее и непостижимее. Нависшая катастрофа может оказаться стимулом и вызвать творческий ответ — а может и не вызвать его и дать человечеству предметный урок наподобие потопа. Предвидеть будущее могут только гадалки. У некоторых из них, кажется, есть способность заглядывать в вечный план бытия, где прошлое, настоящее и будущее мирно дремлют рядышком. У меня такой способности нет, и в „Проблеме Воланда“ я высказал о прошлом, а следовательно, и о будущем все, что способен об этом сказать. То есть очень немногое“.
Так я писал в 1985 году, когда меня еще никто не печатал и даже упоминать мое имя было запрещено:
„Скорее всего, история пойдет так, что штатного места для меня не найдется, и эти странички вытащат из хлама и перечтут разве после того, как все наше — рухнет, и отдельные кирпичики пойдут на какие-то непредвиденные хижины и храмы. А может быть, и тогда этим никто не станет заниматься. Умом я принимаю и такую возможность. Мысль должна быть высказана. А там история подхватит, что ей нужно, и отбросит лишнее. Наше дело понять свою дхарму и сыграть свою (а не чужую) роль…“