Установка на длительность совершенно потеряна и в отношениях между людьми. Сходятся, как на ходу вскакивают в автобус. Говорят: закадрить (втянуть в кадр; а завтра другой). Один эскалатор вниз, другой наверх; лови кадры (лицо, грудь… чьи? Не разглядел). На улице тоже все торопятся. Наскоро кадришь незнакомых. Вся улица — незнакомки. Их лица ничего не успевают нам сказать. Замечаем только — хороша (или не очень) линия бедер и талии. Где тут добраться до души? Захватило хорошенькое личико. А душа? На кой мне черт душа твоя! Второпях завязываются знакомства. А потом рвутся. Техника подчинила человека своим темпам. И он думает: это современный стиль. Это я, я сам. Сегодня хочу одной, завтра другой (примерно так же убежден в свободе своей воли камень, брошенный из пращи).
А любовь — это вглядыванье, медленное вглядыванье. Даже если она поражает с первого взгляда. Все равно, после этого первого взгляда годами смотришь: что же тебя тогда поразило?
Любовь — бесконечное вглядыванье. Бесконечное открытие души. Тут не мораль, не боязнь предать мешает расстаться; идешь и идешь вглубь, и нет глубине конца. Совершенно так же, как в мистическом опыте. Мистики любили эротические метафоры…
Даже в страсти нельзя добраться до сердцевины, не почувствовав скрытую струну, одним и тем же трепетом откликающуюся на стихи, музыку, живопись — и прикосновение. Проходят месяцы, иногда даже годы, пока не заметишь. Дон Жуан не имел на это времени. Ему не приходило в голову, что из одной и той же скрипки — если она хорошо звучит — можно извлечь тысячи мелодий; каждый день нужен был новый инструмент. И жизнь его была полна дуэлей, похищений, погонь, — а любовь рождается в тишине…
Любовь всегда — третья. Не ты и не я, а что-то сквозь нас.
Дух, веющий, где хочет. «То, громадное», — как сказал о нем Рильке. Дух глубины, втягивающий в себя, и мы готовы утонуть, пропасть — с каким-то блаженным ужасом. Друг через друга — в светопреставление.
Опыт любви и опыт бесконечности — братья. Не открывшись бесконечности, нельзя до конца отдаться любви. Я не о влюбленности говорю; я о на-всю-жизнь любви. Поэтому любовь пугает. Поэтому пугают людей Зинины стихи. Это было несколько раз, но больше всего запомнился один случай в Коктебеле. Попросили почитать, послушали… «Нет, — воскликнул Р. — Я еще не хочу умирать, я хочу жить!» На другой день он долго и взволнованно объяснял свое потрясение, не сказав, впрочем, ничего лучше первой, нечаянно вырвавшейся фразы.
Другие реагировали иначе — менее остро. «У вас все в этом роде?» — спросил Б. «Все», — ответила Зина. Она не хотела ничего отбирать. Б. покачал головой. Первые пять стихотворений его захватили, потом стало трудно слушать. Он вел себя как человек, инстинктивно отодвинувшийся от края пропасти. Интеллигент привык заглядывать на глубину (он читает Достоевского, слушает Баха), привык любоваться глубиной, но не жить на глубине. К. простодушно признал это. Каждое стихотворение прекрасно, говорил он и вспоминал: «Я орган, но органист не я…», или про море:
Ему казалось, что читатель таких стихов еще вырастет. Но слушать их подряд — трудно. Не привык он к такому напряжению.
Были, впрочем, и такие слушатели, которые нашли прочитанное абстрактным, головным (то есть не почувствовали ничего). В. попытался объяснить, что Зина живет в состоянии непрерывной молитвы, и стихи — с этого уровня. Слова его упали в пустоту. Опыта молитвы или медитации ни у кого в яркой, талантливой коктебельской аудитории не было. Я вспомнил сейчас все и подумал: где в нашем мире может жить постоянное чувство?