Все время, которое я знал Пинского, больше сорока лет, он бился, как лев, в клетке, которую сам себе построил. И после мертвой деревни возле Балты и после кошмара 37-го года он еще долго сохранял верность идее — решительно отрицая опыт ее применения. Сперва — оставаясь один, потому что друзья закрывали глаза и не имели мужества смотреть в лицо страшному, потом — оставаясь один, потому что друзья привыкли к обойме Маркс-Энгельс-Ленин-Сталин и выкинули ее сразу всю. «Наш исторический опыт, — говорил мне Пинский, — один из черновиков истории. Почему надо думать, что новый строй сразу найдет свою форму? Капитализм возник после нескольких черновиков. В Италии он провалился, а потом процесс начался заново в Голландии, в Англии…»
Пинский не выходил из кризиса полвека. Это было мучительно, как медленная казнь. Расставание с верой всегда тягостно. А марксизм мог быть верой и верой благородной. Я этому свидетель. Я видел заход кровавого солнца революции, восход которого когда-то приветствовал Гегель.
Кажется, никто из теченцев, кроме Гриба, не шел тогда, в 1939–1940 году, рядом с Пинским, не решился назвать кошку кошкой и мерзость мерзостью. Но Гриб (насколько я угадываю) переживал кризис иначе. Он умел молчать и слушать и непременно пришел бы к созерцанию вечности
Но я опять забегаю вперед. Распад течения завершился в 1956-м, когда и Лукач отошел от Лифшица (захватили венгерские страсти). В 1939—1940-м, в споре с Фадеевым, все еще были вместе. И я вместе со всеми, несмотря на мои ереси: захваченность Достоевским, любовь к иррациональному и к новой западной живописи, которую Лифшиц презирал. Помню диспут в 15-й аудитории, вмещавшей весь факультет. Против лукачистов выступала Евг. Ковальчик (закрытый референт из свиты Фадеева), Тимофеев и еще кто-то. Им отвечал Пинский. Он был очень мрачен, смотрел исподлобья. Накануне был у него разговор с Лифшицем. «Неужели вы верите в победу?» — спросил Пинский. «Да, Лёня», — отвечал Лифшиц. — «Можете ли вы мне привести хоть один пример, когда дискуссия кончалась против воли ЦК?» Примеров не было, но Лифшиц, как Иван Ильич, считал, что только Кай смертен, а для него, Михаила Александровича, закон не писан. Пинский ждал разгромного постановления и всего, что за этим может последовать, но говорил он смело:
— Нас называют течением. Но что в языке противостоит течению? Болото…
Студенты яростно аплодировали. Не аплодировала только Агнесса. Она (чуть ли не единственная) хлопала Евгении Ковальчик. Я колол Агнессу в глаза этой глистой в юбке, а она чуть не била меня по носу статьей Фрадкина о пособниках англо-французского империализма.
Дружба с Агнессой все же выдержала это испытание. Человек значил для меня больше идеи. Я писал Агнессе с фронта, получил ответ и зашел к ней после войны, приехав в отпуск (кажется, в январе 1946-го). И вот эта встреча оказалась последней. Агнесса была неузнаваемо скованной. Словно от меня веяло морозом; она все время дрожала и не могла согреться. Я ничего не мог понять. Почти незнакомый мне профессор Григорий Осипович Винокур обрадовался, как родному, а старый друг мерзнет в моем присутствии. Почему? Внешне я был совершенно респектабелен. Гвардии лейтенант с орденскими ленточками и нашивками за ранения. Но Агнесса глядела в корень (тогда я этого не понимал, угадываю сейчас). Она не хотела возвращаться к прошлому. Она берегла свое счастье. Своим замороженным тоном Агнесса упредила вопрос, который я задал тогда же, в этот свой приезд, Вовке: Сталин обещал коммунизм в 1965 году. Что он этим хотел сказать? Свободное развитие всех и каждого? От каждого по способностям и т. п.? Вот с этими людьми? Которые по 13 человек валились на одну немку? Вовка поднял свою мефистофельскую рыжую бровь и ответил: к 65-му году он помрет, а как другие будут расхлебывать кашу, ему плевать…
Получив назад Гидаша (почти чудо в 1944 году), Агнесса не хотела вспоминать прошлое. Можно было еще 20 лет дружить с Раей. Рая была достаточно подтянутой. А со мной надо было порвать сразу же, профилактически.
Что здесь решило, только эгоцентризм любви, страх потерять свое счастье? Или еще один страх — камеры 101 (в Министерстве любви)? Чужая душа — потемки, но очень может быть, что ее напугали какие-то вещи, которых она в 1938-м не знала — и узнала позже. То ли в 41-м (она ненадолго была интернирована), то ли со слов Гидаша (он побывал на Колыме).