Но никакой внешней победы не получилось. Не вышло цепной реакции, каскада речей — с кафедр университетов, с кафедр конференций — примерно о том же. Тем, у кого был ум, не хватило храбрости, тем, у кою была храбрость, не хватило ума. Я выскочил, остановился на линии, тонкой, как лезвие ножа, и удержался на ней. Все удивились. Из любопытства мне дали слово в Политехническом музее, на вечере встречи с интересными собеседниками, и Отдел пропаганды ЦК ВЛКСМ меня разглядывал (и начал соображать, как с такими чудаками бороться). Журналисты пытались дать ход моим статьям (но почти ничегоне вышло: то, что принимала редакция, отвергала редколлегия). Было несколько любопытных встреч. После среды в «Литературной газете» за мной до дома шло несколько человек. Потом, когда все разошлись, самый настойчивый, — помню, он был плотнее меня, ноне выше, — тихо спросил: не считаю ли я себя пророком? Меня передернуло: я почувствовал гримасу отвращения на своем лице. Потом, сдержавшись, сказал, что нет, не считаюи хотел бы, чтобы и все другие не искали пророков, а думали своим умом. Больше этот человек ко мне не приходил. Ему нужны были пророки, вожди.
А потом весна 19 (17-го, начало спора с Солженицыным, короткая вспышка радости от шестидневной войны, отравленной аннексией старого Иерусалима — и черный август 1968 гола. Чем дальше, тем больше я сомневался во внешних победах, даже если они удавались, как наша победа над немецким фашизмом, победа Израиля над арабами, как победа Фауста над стихией. Атомная бомба и экологический кризис заставили сомневаться в том, что долго казалось бесспорным: в самой науке, в самом процессе разума. Чем дальше, тем больше я чувствую некий невоспринимаемый ухом
Можно ли было — после чудовищных потерь 41-го и 42-го годов — дойти до Берлина? Да, можно, дошли. Но за счет глубокого искажения народной души. С помощью вставшего из могилы призрака всемирного завоевателя. Батыя, Чингисхана. Такая победа — напиток ведьмы. И народ, проглотивший его, долго останется отравленным, и через несколько поколений отрава выступает сыпью — портретами Сталина на ветровых стеклах.
Можно ли было совершить научно-техническую революцию? Да, можно. Но я просыпаюсь утром от шума машин на улице или от рева самолета над головой. Как она грохочет, наша победа над природой!
А когда техника перестает грохотать, начинает грохотать музыка. Люди так привыкли к грохоту, что без него им скучно. И они включают на всю катушку магнитофоны, радиолы, телевизоры и рвут тишину на части. Тот же проигрыватель, который доставил в комнату Баха. Моцарта. Вивальди, становится орудием пытки в руках соседей. Проснешься в 2 часа ночи от поп-музыки и подумаешь, как точно все описано в Библии; у Адама и Евы не было соседей с радиолой, и это был рай.
Даже в немногих уголках, где мы отдыхаем от Вавилона, первый встречный включает транзистор. Ему не нужен Бог, который приходит в тишине. Ему мало пения птиц, журчанья ручья, шороха ветра — он не слышит их, ему скучно в лесу.
Во всякой внешней победе заложен рок. За всякую победу надо платить. Только внутренние победы бесконечно плодотворны: над страхом, над желанием первенствовать, богатеть, мстить. И побеждать. Ибо внешняя победа, до основания изничтожающая то, что нам кажется совершенным злом, тут же становится новым злом, и хороши только те скромные победы, которые восстанавливают естественное равновесие и не дают чему-то одному разрастись за счет остального. То есть победы над инерцией победы. Победы, останавливающие разгул побед, как степной пожар — встречным пожаром.
А упоение победой, восторг победы — смертельный хмель:
Медленная помощь в песенке — экономическая, ссуда из кассы взаимопомощи. Однако перо Галича умнее его. Можно взглянуть на веши иначе, глубже: