И при виде этой картины мои поперечно-полосатые мимические мышцы безо всякой на то команды рисуют такую же буддоподобную улыбку. Не меняя выражений на лицах, мы с ним плывем навстречу друг другу.
— Доброе утро, — говорит он мне.
И кланяется. Одной головой и еле-еле — но это не кивок, это именно поклон.
— Доброе утро, — отвечаю я.
И обозначаю поклон тоже.
— Мы с вами давно не виделись, правда?
— В самом деле. Не виделись очень давно.
— Бодры ли вы?
— Да, я бодр, спасибо (
— Спасибо (
Если кому-то покажется, что его и вправду сильно интересует моя бодрость, то это будет заблуждением. Скорее всего, моя персона занимает его не больше, чем занимала того, первого. Но почувствовать этого я не должен.
И на прощание он отвешивает мне поклон несколько более глубокий.
И ответный мой поклон глубок в той же самой мере.
Всякий истинный ритуал ценен своей нелепостью. Чем ритуал нелепее, тем он ценнее. Тем дальше он от неумолимой энтропической воронки, на выходе из которой — химера. Улыбка как императив. Естественнейшая человеческая реакция, возведенная в ритуал. А точнее — низведенная до ритуала.
Путешественики и этнографы повествуют о цивилизациях, где здороваются и прощаются совсем уж вычурными способами. Какой-нибудь Ливингстон запросто расскажет вам о племени, где при встрече принято посыпать друг друга песком или хлопать томагавком по макушке. Можно представить себе и такой обычай: встречающиеся с полминуты небольно мутузят друг дружку кулаками, потом усаживаются в позу лотоса и дуэтом исполняют песню «Хасбулат удалой». Что до меня, то я с удовольствием пожил бы недельку-другую среди такого племени. Увы, таких племен все меньше.
«Улыбайтесь!» — заповедовал людям Дейл Карнеги. Теперь люди скалятся и лыбятся. И знать не хотят русской пословицы о боге и дураке.
«Улыбайтесь!» — сказал барон Мюнхгаузен в исполнении Олега Янковского перед тем, как отправиться не то в жерло пушки, не то на небеса. Этот вариант улыбки приживается хуже — потому что барон толком не объяснил, зачем нужно улыбаться. Мистер же Карнеги объяснил очень доходчиво: улыбаться нужно для того, чтобы «расположить к себе людей и добиться успеха».
А вот, скажем, Конфуций и вовсе не заповедовал никаких улыбок. Следует признать, что при всем своем занудстве Конфуций был мудрее мистера Карнеги в отдельных вопросах. Но жил он слишком давно, решал другие задачи, — и сегодня конфуцианство с фатальной неизбежностью сменяется карнегианством.
С каждым годом здесь становится все меньше поклонов и все больше оскалов.
Поэтому нам нужно беречь хотя бы рукопожатие.
Я заметил его слишком поздно — входная дверь уже закрылась, и отступать стало некуда. Две огромные американские лапищи обхватили меня сразу всего, принялись мять, тискать, щипать и встряхивать. Приветственный ритуал сопровождался неразборчивым ревом, из которого постепенно стали вычленяться отдельные слова:
— Рррррр… Рррашн!.. Да!.. Нэт!.. Балалайка!.. Перестройка!.. Водку пришел пить, да?!.. А раньше где был? Куда пропал? А?! Мама-сан, вот этому стакан водки, он русский.
Я просунул голову в щель между объятиями и помотал ею, насколько смог. Хозяйка, уже взявшаяся было за бутылку, заметила это и поставила ее обратно. Наконец, хватка ослабла. Для видимости паритета я ткнул его в солнечное сплетение — легонько, чтобы не вызвать новую волну.
— Привет, Тони. Расслабляешься? Я тебя здесь раньше не видел.
— А что ты вообще видел? Садись. Мама-сан, пива!
— Да я, собственно, не собирался… Мне тут человека одного надо найти…
— Не надо тебе никакого человека. Считай, что ты его уже нашел. Я торчу тут один, а ты и не присядешь?
Я плюхнулся на кожаный диван и осмотрелся. В углу напротив нашего веселилась небольшая компания уже подвыпивших японцев в строгих костюмах. Тугие узлы их непременных галстуков были заметно ослаблены. Однако революционная идея совсем снять галстук и повесить его на спинку кресла здесь не приживалась. Так лоси вынуждены круглый год носить рога, необходимые лишь в брачный сезон.
На Тони галстука не было. По его мощной шее взбегал ворот шерстяного свитера, скрывая все подбородки, кроме самого главного, и подпирая румяные щеки, между которыми угнездился классической формы нос. Две щеки и нос — эта композиция настолько доминировала в архитектурном ансамбле его лица, что сказать про другие составляющие этого ансамбля было решительно нечего. Разве что рот еще носил известную нагрузку, да и то чисто функциональную — Тони им разговаривал и пил пиво.
— В меня, правда, не лезет уже, но с тобой выпью, — сообщил он мне. — А то ты к нам совсем заходить перестал. Я уж думал, случилось чего.
У подоспевшей с пивом хозяйки я поинтересовался, не заглядывала ли сюда Дженни. Та покачала головой.
— Какая еще Дженни? — Тони нахмурил щеки. — Это в очках которая?
— В очках — это Келли. А Дженни ты, наверное, не знаешь, она недавно приехала.
— Келли, Дженни… Черт знает что. И охота тебе дружбу водить с этими проститутками?
— Брось ты. Хорошие девчонки.