«А у нас во дворе» еще одним моим «другом» был водовоз, бородатый вологодский мужичок с обледенелыми санями, на которых неведомо как помещалась огромная бочка с водой. Послушный заиндевелый гнедой мирно ждал его у одного из домов, пока водовоз скликал жителей по воду. Мужик он был добрый и позволял не только гладить коня (кормить практически было нечем), но и кататься на санях по мере того, как бочка постепенно опорожнялась. С водовозом связано и мое двухстороннее воспаление легких. Он мне поручил сторожить лошадь, пока ходил по домам, и я без движения замерз, но пост не оставил. Буба сдала в Торгсин какие-то остатки ценностей (серебряные ложки с вензелем из ее приданого сохранились), и меня отпаивали молоком с маслом и медом. Тетя Леля (Семечкина) в такой же ситуации с внуком Виталиком сбила белую эмаль с ордена св. Георгия[21]
(он сделан из золота высокой пробы) и в ступке постаралась придать кресту неузнаваемую форму.С лошадью водовоз разговаривал на единственно доступном ей, как он понимал, языке. Когда я, делая из табуреток сани, играл дома в водовоза, то изъяснялся я, естественно, так же, как и он. Буба пришла в ужас, и, не сумев мне объяснить, что обозначают эти слова и что же в них плохого (перевод трехбуквенного слова в письку был неубедительным), даже плакала и взяла с меня обещание эти слова забыть. Я пообещал, и, тогда еще послушный мальчик, честно старался обещание выполнить. Через неделю после какой-то спокойной игры я заплакал, а когда буба стала допытываться, в чем причина, плач перешел в рыдания: «Не могу… эти слова… забыть». Увы, никто их не забывает, даже те, кто их не знает[22]
.Невозможность выполнить что-нибудь обещанное осталась до седых волос причиной беспокойства, а иногда и стресса. Но пришло и понимание, тогда еще словесно не сформулированное: ты можешь быть гораздо хуже «внутри», но этого никто не должен видеть (или слышать). Жаль, что с такими понятными случаями и возможностью их своевременного осмысления встречаться в жизни приходилось редко. А «Писем к сыну» лорд Честерфильд мне не писал. «Письма» в Киеве я даже купить не мог.
Что же касается слов, то их происхождение постепенно раскрывается и никакие татары, как и прочие нации (у которых эти слова являются литературными), тут не причем. Одна ученая дама (еще до своей докторской диссертации) открыла, что та самая трехбуквенная писька произошла от повелительной формы старославянского глагола, хорошо понятного украинцам: заховай – захуй. А слово это обозначает «спрячь» – в те времена мужские портки были с прорехой, но без пуговиц. А вот то, что нужно было спрятать, шло без приставки за и состояло из трех букв. Вот и просили мужиков привести себя в порядок.
Действие сложноподчиненных предложений на лошадей с использованием мата мне пришлось увидеть под Ленинградом пятнадцать лет спустя, когда наш курс послали на картошку. Студентка кафедры теплофизики Люся Трумм, по виду и фамилии прибалтийская баронесса, попросилась управлять конягой, отвозившей картошку с поля. Ей рассказали, что вообще-то лошадь послушная, но перед горкой на пути с поля останавливается и без дрына и мата (точно воспроизведенного бригадиром) дальше не идет. «Что Вы говорите, вы просто не умеете обращаться с лошадьми», сказала «баронесса». Дрын ей на всякий случай положили. Не замеченные в трудовом энтузиазме студенты в первый же ее приезд перевыполнили норму, и, пока четверо загружали телегу доверху, остальные (почти все мальчишки, включая ее почитателей) побежали к горке и спрятались в кустах. До горки лошадка дошла бодрым шагом, а потом прочно остановилась. Люся пробовала ее уговорить, понукала, потом тронула дрыном. Тщетно. Тогда она, оглянувшись вокруг, сказала заветные слова. Никакого эффекта. Люся заплакала. Погоревав еще немного и помня, что нельзя подводить коллектив, оглянувшись еще раз, прокричала в полный голос магические слова и огрела дрыном конягу. И, о чудо, кляча пошла и довольно резво. В кустах все давились от смеха, но публика была интеллигентная и зажимала рты, чтобы баронесса не услыхала хохота. (Позже я прочел похожий случай у Дины Рубиной, рассказанный ею с чужих слов).
Возвращаясь к Вологде, вспоминаю, что мое дошкольное воспитание – детский сад – закончилось довольно быстро и тоже не без влияния великого и могучего в его не везде произносимой версии. В садик меня отдали в четыре года под именем Олег Попов – по справке с работы мамы (она оставалась на своей девичьей фамилии). В группе заправляли девчонки. Самая симпатичная, блондинка с голубыми глазами, украшала какую-то красивую звезду блестками. Когда она отвлеклась, я вежливо попросил:
– Можно я потрогаю звезду?
– Звезду? Вот щас как звездану!
– Не понимаю, я же только посмотреть…
– Он не понимает, – сказала другая.
– Вот щас как п. дану!
И я был раздавлен. О своем позоре я никому не рассказывал, но дома как-то узнали и решили меня в садик больше не водить.